Иногда я представляю себе, что будет, если в нашу страну вторгнутся враги. И всегда при этом возникает передо мной образ Альфреда Стиглица, сидящего в своем «Американ-плейс», на семнадцатом этаже большого административного здания в Нью-Йорке в окружении акварелей Джона Марина. Всю свою жизнь Стиглиц провел в ожидании публики, способной отмечать, прославлять и праздновать явление художника. Вся жизнь Стиглица была посвящена искусству, и он ему ревностно служил. Это ведь Стиглиц побудил Марина писать акварели и продолжает помогать ему в этом занятии. Потрясающая история связана с этими двумя именами. Сейчас каждому из них более семидесяти. Марин все еще достаточно подвижен, может и прыгать, и летать, и писать шедевры. Стиглиц сидит в своей комнатенке, прилегающей к галерее. Голова у него ясная, как всегда, а вот сердце работает все хуже и хуже. Он отвел себе минимум пространства в «Американ-плейс». Просто комнатка, где можно двигаться от койки до мягкого кресла. А если б она была еще меньше, не думаю, что он стал бы волноваться по этому поводу. Он может сказать все, что он имеет сказать, в пространстве, достаточном для того, чтобы человек мог стоять выпрямившись или лежать вытянувшись. Не нужен ему и мегафон, у него хватит голоса, чтобы прошептать свои убеждения. И его услышат. Да мы будем слышать его и после того, как он умрет.
Попробую теперь представить себе эту сцену. Враг уже основательно укрепился в стенах нашего города — Стиглиц все еще за работой. Открывается дверь, и в галерею входит человек в военной форме. Стиглиц в соседней комнатке лежит, вытянувшись во весь рост, на своей койке. Обстановки никакой, только Марин на стенах. Стиглиц ждет визита подобного рода со дня на день и просто удивлен, что этого не случилось раньше. Офицер быстро осматривается, убеждается, что здесь нет западни, потом подскакивает к двери комнатенки, где лежит Стиглиц.
«Здравствуйте! Что вы здесь делаете?» — говорит офицер.
«Я могу задать вам точно такой же вопрос», — отвечает Стиглиц.
«Вы что, сторож?»
«Думаю, что меня можно назвать и так. Да, я некоторым образом сторож, если вы хотите это знать».
«А эти картинки на стенах, чьи они?»
«Джона Марина».
«А где он сам? Почему он их оставил здесь? Они что, не имеют никакой ценности?»
Стиглиц жестом предлагает офицеру сесть в кресло.
«Мне нравятся ваши вопросы, — говорит Стиглиц. — Вы попали в самую точку».
«Хорошо, хорошо, — говорит офицер. — Я сюда пришел не для милой болтовни. Мне нужна информация. Я хочу знать, что это все значит. Вы один в совершенно пустом здании и стережете эти картинки — акварели, как я полагаю. Почему вы не сбежали со всеми? Как мы могли ничего не знать об этой коллекции?»
«Я не могу ответить сразу на все ваши вопросы, — слышится слабый голос Стиглица. — Мне уж помирать скоро. Говорите помедленнее, пожалуйста».
Офицер смотрит на него со смешанным чувством, тут и симпатия, и сомнение, и боязнь подвоха. «Спятил старикан», — думает он, а вслух спрашивает: «Ладно, где этот… собственник картин?»
«Думаю, что он сейчас дома, пишет картину», — устало произносит Стиглиц.
«Что? Он тоже художник?»
«Кто?»
«Ну, о ком вы сейчас говорите?»
«Я говорю о Джоне Марине. А вы о ком?»
«О владельце этих картин, вот о ком я говорю. Мне все равно, художник он или обойщик».
«Эти картины принадлежат тому, кто их написал, Джону Марину».
«Слава Богу, кое-что выяснили. И во сколько он их оценивает?»
«Дорогой мой, есть нечто, что мы не в состоянии точно определить. Во сколько вы их оцениваете?»
«Но я же ничего не понимаю в таких вещах», — раздраженно говорит офицер.
«Я тоже, если быть честным. Некоторые люди считают, когда я это говорю, что я с ума сошел. Если они вам нравятся, назовите свою цену, и я вам скажу, получите вы их или нет».
«Послушайте, я ведь с вами не шутки шучу», — говорит офицер.
«Я абсолютно серьезен, — говорит Стиглиц. — Уже тридцать лет люди спрашивают меня о цене работ Марина. А я не могу сказать. Кто-то говорит, что я ловко уклоняюсь от того, чтобы назвать твердую цену на его картины. А я отвечаю очень просто: «А насколько вам нравятся работы Марина? Сколько вы готовы вложить в то, чтобы Марин продолжал писать? Вы отдаете два миллиона долларов за автомобиль. А как вы сравните Марина с «бьюиком» или «студебекером»?» Люди говорят, что так картинами не торгуют. Но я не торгую картинами. Я хочу, чтобы люди узнали Джона Марина. Я верю в него. Я все на него поставил. Больше того, скажу вам, что есть люди, которым я не дам Марина ни за какую цену. Но тот, кому на самом деле хочется иметь Марина, — может его получить. Не чего-то хочется, а именно Марина. А я назначу цену в соответствии с бумажником покупателя. Никого не спроважу, кто придет с честным предложением.
«Все это очень интересно, старина, но я здесь не ради дискуссий о ценностях и ценах. Я здесь…»
Стиглиц прерывает: «И мне это, честно говоря, до смерти надоело. Я бы лучше поговорил о Джоне Марине». Кряхтя, Стиглиц поднимается со своего ложа. «Подойдемте-ка поближе, — говорит он, беря офицера под локоть. — Здесь Марин, который не уйдет отсюда, пока я жив. Посмотрите на него! Можете вы назвать цену подобной картине?»
Словно против воли, офицер внимательно рассматривает акварель. Он явно в замешательстве, сбит с толку.
«Не торопитесь, — говорит Стиглиц, довольный смущением офицера. — Двадцать пять лет я смотрю на эту вещь и всякий раз нахожу в ней что-то новое».
Офицер медленно отводит взгляд. Он будто разговаривает сам с собой. «Забавно, я ведь пробовал когда — то писать. И у меня, признаюсь, никогда не получалась вода. Это было так давно, кажется, совсем в другой жизни». Он заметно смягчился. Продолжает тем же манером бормотать как бы про себя. И наконец выпаливает: «Вы абсолютно правы. Что-то есть необычайное в этом Марине, как вы его называете. Он волшебник. Я должен привести сюда своего генерала. Он обалдеет от этого вашего Марина».
«Конечно, обалдеет, — тихо говорит Стиглиц, — если он человек с понятием. Приводите всю свою команду. Мне доставит удовольствие показать им работы Джона Марина».
«Вас, кажется, совсем не беспокоит, что мы можем сделать с вами. Вы разговариваете так, словно нет никакой войны. Странный вы человек. И начинаете мне нравиться».
«Естественно, — говорит Стиглиц без тени смущения. — Мне ни от кого не надо ничего скрывать. У меня ничего нет. Я прожил с этими картинами практически всю свою жизнь. Они давали мне столько радости, я понимал их, и они понимали меня. Я почти рад, что мой друг Марин не преуспел в житейском смысле слова. И он тоже, я думаю. Вы можете зайти к нему домой, у него там коллекция, которую он держит для себя. Попросите его показать вам».
«А вы не думаете, что мы можем увезти картины в нашу страну?»
«Думаю, конечно, — тут же отвечает Стиглиц. — Но меня это не волнует. Они принадлежат всему миру. Все, о чем я попросил бы вас, так это чтоб они были под хорошим приглядом. Видите, — он снова берет офицера под локоть, — ни одной царапины на этих рамках. Марин рамки делал сам. Мне хотелось бы, чтобы вы сохранили картины в таком же виде. Кто знает, где они будут висеть через десять лет. А через пятьдесят? Или через сто? Я, знаете ли, старый человек. Я повидал на своем веку много такого, во что и поверить трудно. Вы считаете, что хорошо бы забрать их в вашу страну. Бог с вами — берите. Но только не питайте никаких иллюзий насчет того, что они останутся у вас. Произведения искусства часто надолго переживают рухнувшие империи. Но даже если вы уничтожите произведение искусства, вам не уничтожить того воздействия, какое оно оказало на мир. Даже если никто, кроме меня, никогда не увидит их, их ценности это не повредит. Ваши пушки могут все разрушить, но они ничего не создают, так ведь? Вы не можете убить Джона Марина, уничтожив его произведения. Нет, меня не тревожит их судьба. Они уже что-то прибавили к этому миру. Вы можете пойти еще дальше — убить самого Джона Марина. И это тоже не важно. То, что символизирует Марин, неуничтожимо. Я думаю, он рассмеется, когда вы приставите револьвер к его виску и пригрозите смертью. Он крепок, знаете ли, как старый бойцовый петух. Конечно, вы не захотите его убивать, я прекрасно понимаю это. Но вы можете предложить ему хорошую работу, а это изощренный способ убийства. На вашем месте я бы его не трогал, пусть живет как хочет и где хочет. Смотрите только, чтобы он не умирал с голоду, ладно? Я больше не могу присматривать за ним, как вы сами видите. Все, что было в моих силах, я для него сделал. Теперь очередь ваша и тех, что придут следом… Как зовут вашего генерала? Почему бы вам и в самом деле не привести его сюда? Если он ценитель искусства и знаток, я уверен, мы найдем много общего. Может быть, мне удастся освободить его от некоторых идей».