А люди вообще хоть что-нибудь знают? Человека учил человек. Замкнутый круг, любому понятно.
Толстой - в Ясной Поляне, ему восемьдесят, он бородат, в крестьянской поддевке, гуляет, без сомнения, в жиденькой березовой рощице под белесым небом, где север дает о себе знать резким и дальним безмолвием, и предчувствие это понятно лишь волку, да филину пустоты земной.
Где-то в невообразимой громадности Америки Марк Твен курит гаванскую сигару и поднимает голову на шум новых автомобилей, в три ряда на дорогах, вырубленных через багряные кленовые леса. Пес его спит у его ног. Быть может, Уильям Говард Тафт(26) время от времени звонит ему по телефону рассказать анекдот.
Проплыла парусная лодка, у румпеля - древний бородатый охотник.
Франц Кафка, брюзга. Отчаянье, будто журавлиный горб на бодрой спине Кьеркегора(27), не отставало от него и в скитаниях. Его степени по юриспруденции не исполнилось еще и трех лет, он быстро, как уверял его герр Канелло, становился знатоком компенсационного страхования рабочих, и пражские литературные кафе, в которые он все равно не ходил, были для него открыты - как экспрессионистские, так и те, что посвящали себя цитрам и розам Рильке.
Разве дядя Альфред, награжденный столькими медалями, старший брат его матери Альфред Лёви, не дорос до генерального управляющего испанскими железными дорогами? Испанскими железными дорогами! А дядя Йозеф - в Конго, склонился к бухгалтерским книгам, перепроверяет все еше раз, но стоит поднять голову - а за окном джунгли. Однако, дядя Рудольф - бухгалтер в пивоварне, дядя Зигфрид - сельский врач(28). А его двоюродный брат Бруно редактирует Краснопольского.
Есть одиссеи, в которых Сирены молчат.
Без бумаги под рукой он задумывал истории, причудливости и странности которых мог бы кивнуть в одобрении сам Диккенс - Толстой и Пятикнижие Англии. Перед бумагой же воображение его съеживалось, точно улитка, рожек которой коснулись рукой. Если бы внутреннее время его разума могло выйти наружу, и в нем можно было бы поселиться - с его акведуками, самаркандами и быками за крепостными стенами, которых так и не обнаружили римские легионы, - он стал бы баснописием, быть может - неуклюжим, особенно вначале, но потом бы выучился у поднаторевших рассказчиков, накопил бы опыт. Он носил бы покров древней выделки, знал бы закон, подлинный закон неиспорченной традиции, ведал бы травы, истории семейств и их переездов, к кладезю историй которых мог бы добавить и свои, если б судьба только укрепила его взор. Он рассказывал бы о мышах, как Бабрий(29), о человеке, взбирающемся на гору, как Баньян(30). Он рассказывал бы о кораблях мертвых и о китайцах, этих евреях другой половины мира, и об их стене.
- Какая тишина! сказал Макс.
- Я слушал Сирен, отозвался Франц.
Из Сало они отправились поездом, вместе со множеством корзин чеснока и петухом, который кукарекал всю дорогу до Брешии.
Вокзал оказался очень ночным. Кафке показалось странным, что у людей, бродивших снаружи, не было фонарей. Проскальзывая в Брешию, поезд напоминал лошадь, понесшую сквозь птичий рынок в Праге, ввергая по пути в панику клетки с цыплятами, одну за другой. Не успел еше паровоз зашипеть и встать, как все пассажиры до единого повскакивали с мест. Какой-то австрияк выпал из окна.
Женщина спрашивала, не видел ли кто снаружи ее шурина - господина благородного, к тому же посланца к папскому двору. Над головами из рук в руки проплывала шляпа. Выходившие застревали в дверях вместе с входившими. Они пообещали друг другу не потеряться и внезапно оказались на перроне. Отто вынырнул из поезда спиной, Кафка - боком, а Макс - передом, но все лицо ему облепил галстук.
Плиты света, вырезанные в черноте вокзала, являли взору просторы Брешии оттенков меда, фисташек и лосося. Над башенками замков вздымались красные дымоходы.
Повсюду зеленели ставни.
Теперь, когда они оказались в настоящей Италии, высокие ботинки и черная федора Кафки, казавшиеся такими ловко современными в Праге, его новый сюртук с присобранной талией и развевающимися фалдами выглядели неуместно трезво, будто приехал он сюда просителем по какому-либо делу, а не зевакой на воздушный парад в Монтекьяри. Земля Пиноккио, напомнил он себе и, потирая руки и помаргивая от щедрого света улицы, заметил Отто и Максу, что они - в стране Леонардо да Винчи.
На тротуаре лежала шляпа. Трость, носимая в изгибе локтя, зацепилась за трость, носимую в изгибе локтя. Каждая вытянула другую, и обе упали на землю. Всё казалось величественной сценой из оперы о нашествии варваров в Рим.
Макс подумал, что быстрота - превыше возможностей Отто и Франца, стоявших вместе и больше ошеломленных, нежели просто сомневающихся, в каком направлении следует начинать движение, и уже купил газету. Под заголовком, набранным прочным плакатным шрифтом, весь смысл их путешествия сюда объявлялся во всеуслышанье прозой, которая, по замечанию Макса, носила нафабренные усы. Газеты в Италии читались не в кофейнях, а на тротуарах, по страницам лупили запястьями, особенно яркие перлы абзацев зачитывались вслух абсолютно посторонним людям.
- Здесь в Брешии, стал читать им Макс, как только они нашли столик в caffe(31)
на Корсо-Витторио-Эмануэле, у нас сейчас столпотворение, подобного которому мы никогда раньше не видели, нет, даже на великих автомобильных гонках. Прибыли гости из Венеции, Лигурии, Пьемонта, Тосканы, Рима и даже Неаполя. Наши piazze(32) заполнены выдающимися людьми из Франции, Англии и Америки. В наших гостиницах нет мест, как нет ни одной свободной комнаты, ни одного уголка в частных резиденциях, цены на которые растут ежедневно и ошеломляюще. Едва хватает транспортных средств для перевозки толп к circuito aereo(33). Ресторан аэродрома может легко предложить превосходную еду двум тысячам человек, но больше двух тысяч определенно повлекут за собой катастрофу.