В книге использованы фрагменты из дневников, воспоминаний друзей Ю.А.Гарнаева и его книги «Проверено на себе».
Каков же жанр всего получившегося? Мемуары? Этот избитый термин мне претит. На роман рукопись моя, пожалуй, не тянет. Тогда определим его словом, стоящим в заголовке.
Итак – Исповедь…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Мы будем счастливы только тогда,
когда осознаем свою хотя бы и самую
скромную роль. Только тогда мы сможем
жить и умирать в мире. Ибо то, что
придает смысл жизни, придает смысл и
смерти.
Самое главное для меня сейчас – преодолеть страх перед неподвижно лежащим напротив меня чистым белым листом!
Страх ответственности. И в то же время – боязнь, недосказав что-то, оказаться неправильно понятым…
Рядовой тёмный зимний вечер на нашей основной командировочной испытательной авиабазе, на Нижнем Поволжье… В который уже раз во внезапно нахлынувших воспоминаниях приливает желание рассказывать и рассказывать… И вместе с тем возникают прагматичные «но» – а стоит ли? Как рассказывать-то?
Так ли, как это делает мой старший товарищ, наш «флаг-штурман» Леонид Степанович Попов: изливать из души святая святых, описывая образы погибших товарищей (которых у многих из нас прошло по жизни не меньше, чем у ветеранов любой из войн)? Или, наоборот, как это делал мой отец – описывать собственную жизнь и события в ней, а уж через своё восприятие – всё остальное и всех остальных?
Конечно, мне в различных смыслах очень близок путь отца, и литературный, и жизненный. Ему не очень повезло: до своего пятидесятилетия он не дожил ста тридцати трёх дней. И всего двух месяцев – до 50-летнего юбилея своей искренне, несмотря на все наносившиеся ему жестокие удары, любимой Родины (хотя и говорил уже априори об этом факте как о свершившемся).
А впрочем, может быть и повезло: ему так и не досталось самого мучительного испытания – тяжёлой минуты пенсионного прощания со штурвалом. Он сжимал органы управления в руках и продолжал ими работать до самой последней секунды, когда близ городка Ля Ров на юге Франции его многотонный вертолёт МИ-6, потерявший управляемость из-за разрушения хвостовой балки, уже плюхнувшись было вынужденно на более или менее удачную площадку сверху плоскогорья, вращаясь, сорвался с обрыва, обрушился вниз на пылающий в ущелье лес и горел там ещё почти пять часов…
Говорит Юрий ГАРНАЕВ:
Не так давно один хороший мой знакомый спросил:
– Юрий Александрович, а ты ведёшь дневник?
Этот вопрос застал меня врасплох. Помню, в школьные годы я вёл дневник, пытался даже писать стихи и, как все мои сверстники тех юных лет, мечтал лишь о чём-то возвышенном. Но суровая действительность жизни изменила ход событий, и дневники свои я забросил.
Правда, уже в зрелые годы, возвратясь из Парижа, где я участвовал в XXVI Парижском салоне авиации и космонавтики, – пройдя на вертолёте почти бреющим полётом по многим странам Европы: Польше, Германии, Дании, Голландии, Бельгии, Франции и полный впечатлений от этого перелёта, – я решил написать путевые заметки, которые назвал «Над крышами Европы».
Когда я явился со своей рукописью к одному компетентному человеку, он, просматривая её, с улыбкой сказал:
– Да, видно, и Гарнаев уже собрался на пенсию, коли начал заниматься писаниной.
Это замечание, сказанное, возможно, в шутку, кольнуло меня в сердце. Неужели уже пенсия?
Как быстро пролетели тридцать лет лётной работы, и как жалко выпускать из рук штурвал самолёта! Но жизнь не останавливается. И эта тяжёлая для меня минута не за горами.
Поэтому и зародилась у меня мысль донести до молодого читателя некоторые эпизоды своей жизни. Ведь это не только моя жизнь – это биография сотен тысяч ровесников Октября, которые появились на свет в грозные годы и которые вместе со своей страной прошли через горнила всех испытаний. Многие из них не дожили до сегодняшних дней, отдав свою жизнь в Великой Отечественной войне, чтобы отстоять завоевания своих отцов. Ровесники Октября в рядах трудовых бойцов строили первое государство социализма, восстановили его из руин после смерча войны.
Мне повезло. Я дожил до 50-летнего юбилея своей Родины, будучи её ровесником. Я был участником её великих свершений, я стал свидетелем её триумфа. Моя история – это история многих.
Маленький домик на окраине небольшого городка Балашова, занесённого зимой снегом, а летом прекрасного тем, что расположен он на берегу реки Хопёр, в который мы, ребятишки, ныряли с ранней весны до поздней осени, а после ледостава катались на льду, приделав на дырявый валенок вместо коньков деревяшки.
Правда, весной тихий Хопёр становился неспокойным, выходил из берегов, и по нему с шумом и треском шли льдины, на которых мы старались прокатиться, рискуя свалиться в воду. Проходил лёд, и Хопёр разливался, затапливал низкие места, но через две недели вода входила в берега, и он снова становился кротким. Это запомнилось на всю жизнь.
Ещё запомнилось постоянное ощущение голода. Суровые годы переживала молодая Советская республика, окружённая кольцом блокады.
Балашов находился в стороне от главных событий, но армия Деникина, свирепствовавшая в тех краях, зацепила и его. Несколько раз переходил Балашов из рук в руки – город простреливался насквозь, и много зданий было разрушено артиллерийской перестрелкой.
Плохо было с продовольствием, родители наши из сил выбивались, чтобы прокормить нас, детей, а мы, маленькие, не понимали этого и просили есть. Но, наконец, отгремела канонада. И только разрушенные здания пустыми глазницами окон напоминали о недавних сражениях.
Лучше стало и с продовольствием. Открылись магазины, ларьки, большой базар. Против нашего дома открыли колбасную. Я часто стоял около её двери и смотрел, как толстомордые колбасники развешивали круги только что изготовленной колбасы.
Однажды один из них, обращаясь ко мне, сказал:
– Ну, голь перекатная… Спой «Интернационал» – дам колбасы.
Я знал слова «Интернационала». Его научил меня петь мой дядя Ваня – красногвардеец. И я запел:
Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и рабов…
Колбасники схватились за животы и начали гоготать. Мне было непонятно, почему они хохочут. Ведь я так старался…
И ещё в память врезалось одно незабываемое событие.
Мать вела нас с сестрёнкой к бабушке, сама торопясь на вечернюю работу. Была холодная зима 1924 года. Январская метель, разгулявшись, занесла узенькие балашовские улочки, и мы через силу пробивались сквозь сугробы. Навстречу нам, согнувшись от ветра, шёл мужчина. Поравнявшись с нами, он остановился и окликнул мать. Это оказался наш знакомый. – Валя, – сказал он, обращаясь к матери, – какое несчастье! Умер Ильич, Ульянов… Что же теперь будет?
Мать охнула и заплакала. Мы с сестрёнкой не могли понять, кто такой Ильич и почему плачет мать.
Когда мы пошли дальше, я начал приставать к матери:
– Мама, кто такой Ильич? Наш родственник?
Девичья фамилия матери была Ульянова.
– Нет, сынок, не наш родственник, но это такой человек, что его знали все, – сказала мать.
Конечно, я ничего не понял из её слов, я был ещё слишком мал для этого…
Этими смутными воспоминаниями начиналась моя жизнь…
1967 г.
Но не эгоистичен ли, не субъективен ли выбранный отцом в его книге путь изложения?
Вспоминаю свой альбом курсантских фотокарточек – разные моменты из самых бурных лет моей жизни. Но всё окружающее на тех карточках – лишь фон, а центральное место на фотографиях занимает мой «облик». И вот теперь – мучительное осознание собственной ненужности: ведь я точно помню, что здесь, например, рядом со мной, на плацу у казармы, стоял Шурик Плешаков. Но он не вошёл в формат при печати, а негатив не сохранился.
И зачем мне теперь смотреть на эту фотографию, если только на этой неделе я узнал, что Шурик – далеко не первый из моих однокашников – погиб в полёте на МиГ-29, взлетев по команде «Воздух» из боевой готовности в дежурном звене на одном из германских аэродромов Западной группы войск! А я вот сижу здесь – живой и невредимый. Сижу и пишу, несмотря даже на то, что ещё вчера, 7 февраля 1990 года, в очень плохую погоду с большими трудностями «уселся» на запасную полосу на опытной машине. В испытательном полёте на ней разрушился двигатель и этому сопутствовал целый ряд других отказов: части электрической системы, бортового навигационного комплекса, опытной электронной индикации…
Впрочем, с другой стороны, нет для меня книги дороже отцовской «Проверено на себе». Нет ближе слов, чем каждое из обострённо мной воспринимаемых в написанных отцом строках о его жизненных событиях, и через них – о его товарищах, уже ушедших или живых, о радостных или драматичных случаях. Из этого, пожалуй, и складывается История: если не всего Человечества, то, по крайней мере, Авиации и просто – Нашего Времени.