"Ну-ка положи-ка меня, яко печать", - чванится топор и - хрясь! отсекает плоть от плоти твоей или моей, или овечьей - не важно. Хрясь! отсекает. И делает еще странное мелкое движение, словно что-то куда-то сдвигает, откидывает, ибо - хрясь! - широкая спина мясника целиком загораживает колоду от угодливого мужичонки, привезшего тушу; а тот радуется, что удалось поладить с царем и богом - мясником рыночным, и сейчас мясник разделает ему бычка и получит в лапу что ни то, а мужичонка - муж податливой крестьянки, какими славится, как известно, Валдай, - станет взвешивать бывшую жизнь на гнусных весах, которые качаются не от гирь и не от веса, а оттого, что кач у них такой ненормальный. Но это - потом, а сейчас - хрясь! - рубит одноногий мясник и куда-то что-то топором откидывает. Куда и что? Лучшие куски за колоду, ибо круглая колода вдвинута в угол. Так в здешних местах решается квадратура круга - за колодой же пространство, куда, как фокусник, скидывает при разрубе и разделе туш килограмма три лучшего мяса громадный мясник. И смотри ему мужичонка хоть под топор, хоть сядь на этот топор верхом, не увидит он быстрого движения, как не увидит уже мяса, завалившегося в кровавую, грязную и смердящую тесноту за круглой молчаливой колодой.
Оттого и не собрать потом бывшую тушу.
Вот как создается оно, мясо - окончательный продукт веры (даже в мясника!), искусства (даже Песни Песней!) и божественной любви.
Она шла, держа под ручку Красивого, и шептала, но так слышно, что трое позади не только не подслушивали, но даже и не вслушивались, а просто внимали этому, теперь как бы шепчущему, но еще более сладостному го-лосу.
- Что, черняшка? - Она потерлась об него, мягко привалясь, чтобы не сбился с ноги. - Понравилось? Вона потрогал... - и потерлась, чтобы он сбился с ноги, - а всё торчат... У меня всех сильней. Если б не лифчик, ой...
- А ты сыми! - выпалил мальчишка, и ему как бы не пришлось даже набираться духу. На самом же деле сердце в нем так заметалось, он так обмер, что липкие от повидла руки в момент то ли испарили, то ли напрочь впитали бордовый пирожочный клей.
То же самое немедленно случилось и с ладонями остальных.
- Падла поела всю повидлу, - от неожиданности пробурчал Сухоладонный Влажнорукому. - В рот меня тиля-потя жареными пирожками! Трепак - это уж точно!
- Ё-ё-ё-о-о... - блеял разговорчивый заика.
- А сыму! - счастливо отозвалась она. - Тепло же! Полезай за шиворот, черняшка, счас не туго будет! - И свела лопатки. - Чего ты дергаешь? Ой оборвал... Ой умора... Чего это вы расстегиваете, а сами дрожите и дергаете? - приговаривала она и, забравшись за пазуху, из чего-то высвободилась, а потом достала из ворота лифчик и помахала им, отчего под платьем вразнобой зашевелились груди, выставившие сквозь материю два мягких столбика.
- Ё-ё-ё-о-о-о...
- Только я не понесу, мне и так босоножки (они висели у нее на плече) обжиматься с черняшкой мешают. Кто возьмет, говорите, а то чайник повешу! Ты - лифчик, - она обратилась к Сухоладонному, - а ты босоножки, - сказала она мальчишке. - А ты ё-ё-ё-о-о... Ой умора!.. Ой не могу!..
- На голову себе надень! - огрызнулся Сухоладонный. - Или гамак из него сделаем! - попер он вовсе неуместные вещи, но мальчишка, бывший ко всему еще и великим миротворцем, всё уладил, хотя сердце у самого толпилось прямо в горле.
- Давай я в карман... А босоножки, ладно! Понесу. Плата - натурой... Видали мы колбасные обрезки...
Из созданного за день мяса одноногий мясник со своими домашними производил во дворе колбасу. Двор этот сильно отличался от остальных: его окружал сплошной высокий забор, а за забором росли единственные плодоносившие в окрестности яблони и бегала на проволоке немецкая овчарка, порода, известная лишь по рассказам о пограничниках да по статуям в Парке культуры и отдыха имени Дзержинского. Еще тут всегда ели мясо, причем такое, какого не знали даже у Елисеева, то есть во времена, когда у тамошних витрин не торговали пирожками с повидлом.
Теперь вдобавок ко всему в этом дворе впервые надумали коптить колбасу.
В запущенном саду с уже висевшими на ветках зелеными кислыми яблоками была устроена коптильня. Двор и сад заросли высокой травой, так что загляни кто-нибудь из соседей в щелку глухого забора, он только бы увидел сизый дым да почуял напряженный коптильный дух совершавшейся колбасы. В щелку, однако, заглядывать было необязательно - дым все равно стоял над садом, а запах и так расползался по улице.
Обычно мясник делал зельц, который жрал полусырым. Но семье его, жене и дочкам, зельц осточертел, и они давно просили накоптить твердой колбасы. Запасти такую колбасу на зиму, даже имея каждодневный мясной прибыток, не мешало; кстати, можно угостить возбужденных соседей, чтоб разговоров не было.
Коптить мясник умел. Будучи из Полесья, он сидел мальчишкой у тамошнего мясоторговца и научился многому такому, о чем люди давно позабыли и о чем, похоже, вспоминать не хотели, потому что все равно бесполезно.
В лопухах, наплевав на лютую крапиву, нестрашную каменным его рукам, он быстро сложил печку из кирпичей, почему-то всегда валявшихся под тамошними водостоками и сохранявших на себе пласты какой-то вечной штукатурки, не размокавшей и не крошившейся. Не отлетала же штукатурка, надо думать, потому, что были это обломки какого-то пресветлого храма, которые после разорения Господь по кирпичику припрятал по разным тихим дворам и положил под водосточные трубы, дабы омывать своими слезами - чистой водой небес, ибо полагал, что придет время и кирпичики соберут, сложат, и воздвигнется храм, и будут в нем принесены жертвы всесожжения, и агнцы заколоты будут, и запахнет жертвенным дымом на всю Московскую землю, и до Касимова даже долетит благоухание, и тамошние татаре-погане повалятся на свои коврики, но уже не к Мекке обратятся, а к Святой Земле, и жертвенный сладкий дым единственно праведной коптильни поползет по всему свету. И пусть кирпичики пока тяжелы и сыры от летних ливней, пусть пообколоты-пооббиты, но штукатурка с них не отваливается...
Сложил он своими темными руками печку, от нее в лебеде (две доски на ребро, сверху - вдоль - третья, накрываем от дождя толем, приваливаем старыми кирпичами) проложил долгий дымовод, чтобы дым, пока ползет, остывал, а дымовод этот за неимением необходимого сарая привел к собачьей будке, которую, когда крышу будки под неодобрительное, но сдержанное рычание овчарки сняли, сперва чисто вымыла и выскребла жена. На ребра стенок положили перекладины, крышу поставили опять, а к отверстию лаза подвели дощатый дымовод. Вот и всё. На перекладинах были развешаны заранее набитые сладостным мясным и туковым фаршем с благовонными приправами, хорошо отмытые бараньи кишки.
Недовольная отторжением будки, но целый день жравшая коровьи мозги собака улеглась сторожить добро своей норы, хотя из щелей будки и дымовода полз холодный серо-голубой дым, от которого она воротила морду.
В печке жгли ольховые чурки, потому что дым ольхи - самый из дымов лучший для многодневного и медленного прокапчивания.
С утра было жарко. Солнце весь день почему-то стояло высоко и пекло так, что само, похоже, гастрономизировало чью-то неживую уже плоть в чьих-то бывших кишках с помощью каких-то сожигаемых стволов, то есть, тратя многошумные растения, превращало многоголосых, блеющих, ржущих, мычавших и радовавшихся всякий раз, когда наступала ver sacrum, Божьих тварей в еду.
Правда, боговдохновенные создания не хотели уступать поля даже сейчас, даже будучи ободраны, расчленены, разрублены и промыты. Дух Божий, пребывавший в каждой их клеточке, пресуществлялся - хотя и на местном слободском уровне - в благовонный дым всесожжения и вскоре распространился, и на второй день, который выдался вовсе душным, разошелся по всей округе и так ошеломил сперва ближних ближних, потом дальних ближних, никогда прежде такого благоухания не обонявших, что поверг всех в молитвенное настроение и, порождая равнодушие к насущному продмаговскому хлебу, полз дальше и дальше...