Примерно так мы разговаривали, когда два мальчика стали прислушиваться, и замолчали, а потом, прекратив свой спор, подошли к нам послушать. Не знаю, что тут испытали их обожатели, а сам я был поражен, ибо молодость, да еще и красота всегда поражают меня. Пожалуй, и мой собеседник был взволнован не меньше меня. Тем не менее он продолжал отвечать мне, разве что с усиленным рвением.
Клянусь, Сократ, — говорил он, — если бы я находил постыдной философию, я не считал бы себя человеком, как и всякого другого, кто так расположен к ней, — при этих словах он указал на соперника и повысил голос, чтобы слышал его любимец.
Тебе, стало быть, — сказал я тогда, — философия представляется прекрасным занятием?
Весьма прекрасным, — сказал он.
А как по-твоему, — сказал я, — можно знать, прекрасно или постыдно какое-то дело, не узнав предварительно, что это такое?
Нельзя, — сказал он.
Значит, тебе известно, — сказал я, — что есть философия?
Прекрасно известно, — сказал он.
Так что же это? — сказал я.
А вот что. Вспомнив Солона — ведь Солон где-то сказал:
В ученье постоянном я состарился, —
я бы ответил так: следует постоянно изучать что-то одно, от юности до старости, чтобы за человеческую жизнь изучить как можно больше.
Поначалу и мне показалось, что он хорошо говорит, но потом, поразмыслив немного, я спросил его, не считает ли он философией многоученость?
Считаю, — сказал тот.
— И считаешь ты ее занятием только прекрасным или же еще и благородным?
Разумеется, и благородным, — сказал он.
— А как на твой взгляд — философия — это нечто особенное или любое дело, по-твоему, таково же? Например, филогимнастия тоже, по-твоему, не только прекрасное, но и благородное занятие? Или не так?
Ответ его был двойственный и несколько иронический: Вот для него я скажу, что и не прекрасное и не благородное, а с тобой, Сократ, соглашусь: да, так.
— Значит, и в гимнастике тот филогимнаст, кто упражняется много?
Именно так, — сказал он. — Ведь и когда философствуют, то философией я считаю только многоученость.
Тогда я сказал: филогимнасты, по-твоему, воодушевлены тем, что гимнастика приводит их тело в хорошее состояние?
Этим, — сказал он.
— Значит, тело улучшают многочисленные труды?
А то как же, — сказал он, — разве от немногих трудов тело будет хорошим?
При этих словах наш филогимнаст подвинулся поближе, чтобы, как я подумал, помочь мне своим гимнастическим опытом. Тогда я обратился к нему: Что же ты, дорогой мой, хранишь молчание, когда этот так разговорился? Как по-твоему, улучшают тело многочисленные труды или умеренные?
— Я уже подумал, Сократ, пока вы тут говорили, а теперь скажу с уверенностью, что в хорошее состояние тело приводят труды умеренные.
— Почему ясе?
— Да ведь у человека, который не спит и не ест, шея не гнется и от забот становится тоненькая — не так ли?
При этих его словах оба подростка встали и рассмеялись, а один из них покраснел.
Ну как, — сказал я, — ты согласен, что ни многие, ни малые, а умеренные труды приводят тело человека в хорошее состояние? Или за это слово будешь сражаться один против нас двоих?
Тот отвечал: Против вот этого я бы поборолся с удовольствием и знаю прекрасно, что сумел бы поддержать выставленное предположение, даже если бы оно было и слабее того, что я выставил. Перед тобой, впрочем, мне нет нужды оспаривать общее мнение из любви к искусству; я согласен, что благополучие тела человеческого создается не многими, но умеренными трудами.
А как с едой, — сказал я, — обильная тут нужна или умеренная?
И относительно еды оп согласился. После чего я заставил его согласиться и для всего остального, что относится к телу, в том, что более всего полезно умеренное, а не многое и не малое, и он признал, что полезнее всего умеренное.