Сократ. Прекрасно. Следовательно, имя есть какое-то орудие?
Гермоген. Верно.
Сократ. Так вот если бы я спросил тебя, что за орудие — челнок? Не то ли, чем ткут?
Гермоген. Да.
Сократ. А что мы делаем, когда ткем? Не распределяем ли мы уток по основе?
Гермоген. Да.
Сократ. Тогда и о сверле ты можешь так же сказать, и обо всем другом?
Гермоген. Разумеется.
Сократ. В таком случае и об имени можно так же сказать. Коль скоро имя есть некое орудие, то что мы делаем, давая имена?
Гермоген. Не могу сказать.
Сократ. Может быть, мы учим друг друга и распределяем вещи соответственно способу их существования?
Гермоген. Верно.
Сократ. Выходит, имя есть некое орудие обучения и распределения сущностей, как, скажем, челнок — орудие распределения нити?
Гермоген. Да». (Кратил, 286 D–288 С).
Итак, пусть для одного отдельного эйдоса нет логоса, но где эйдосов больше одного, там уже логос уместен и необходим. Орудием распознавания эйдосов внутри логоса служит имя, представитель и заместитель невыразимого эйдоса внутри рассуждения и высказывания. Но какие, если можно так сказать, у имени полномочия представлять эйдос? Какая связь между именем и эйдосом? Каков, наконец, эйдос самого имени?
«Сократ. Кто отыскал для каждого дела прирожденное орудие, тот должен передать его в том, из чего он создает изделие, не такое, какое он захочет, а прирожденное. И в каждом случае, как видно, должно уметь вложить в железо прирожденное сверло.
Гермоген. Верно.
Сократ. И в дерево вкладывать каждый раз прирожденный челнок?
Гермоген. Это так.
Сократ. Ведь для каждого вида ткани, вероятно, от природы был свой челнок, и так во всем прочем.
Гермоген. Да.
Сократ. Таким образом, бесценнейший мой, законодатель, о котором мы говорили, тоже должен уметь вкладывать в звуки и слоги имя, причем в каждом случае прирожденное. Создавая и устанавливая всякие имена, он должен также взирать на то, что есть имя как таковое, коль скоро он собирается стать полновластным учредителем имен. И если не каждый законодатель вкладывает имя в одни и те же слоги, это не должно у нас вызывать недоумения. Ведь и не всякий кузнец вкладывает одно и то же орудие в одно и то же железо: он делает одно и то же орудие для одной и той же цели и пока он воссоздает один и тот же образ, пусть в другом железе, это орудие будет правильным, сделает его кто-то здесь или у варваров. Так?
Гермоген. Разумеется». (Кратил, 389 С–390 А).
Итак, эйдос орудия определяется целью, причем определяется через отношение прирожденности. Дело создателя — отыскать природу челнока. Но какая может быть природа у челнока? Где, на каких деревьях растут ткацкие челноки? Из каких рудников выкапывают сверла? Что значит это выражение «прирожденное орудие»? Природы у челнока, разумеется, никакой нет. Но вид челнока, его эйдос, имеет над всеми возможными челноками этого вида такую же власть, как и порода дерева — над всеми возможными деревьями этой породы.
Дерево вырастет той породы, какой породы семя упало в землю, земля выведет эту породу на свет божий и дерево не преступит меры своей породы, как не преступит меры сам Громовержец. А челнок — это хрупкое орудие в руках мастера — преступит меру своего образа десять и десять десятков раз, если не будет демиург придавать ему замысленный образ твердой и верной рукой. Кто же заговорил о природе в мастерской демиурга? Если верить памяти Ксенофонта, то Сократ не интересовался природой. Здесь от имени Сократа говорит автор одного из диалогов платоновского корпуса. «Кратил» не всегда удостаивался чести быть приписанным Большому Платону. Но о природной породе вещей много и настойчиво говорит и автор «Тимея» — кого же нам почитать Великим Платоном, если не его! Для демиурга словосочетание «природный челнок» звучит странновато, но в устах высокородного аристократа, отпрыска аттических царей и потомка мудрейшего из эллинских мудрецов, это — вполне естественная оговорка, вызванная не менее законным интересом.
Сократ тащит своих жаждущих мудрости слушателей в мастерскую — он происходит оттуда, он там вырос, он сам работал и знает цену мастерству, а более того, знает заботы мастера. Для широко образованного аристократа поначалу занятно посетить убогое обиталище демиурга, присмотреться к его работе, подумать, постичь смысл его искусства гораздо глубже, чем способен это сделать сам демиург с его узким горизонтом, — все это благородному гражданину не возбраняется, но ведь не собирается же он сам садиться рядом с ремесленником и работать, чтобы создать по бессмертному и совершенному эйдосу челнока несовершенный и недолговечный деревянный челнок. А как мастеру сделать челнок, если в голове у него лишь единый и неделимый эйдос, не имеющий ни частей, ни выражения? Ведь с чего-то надо начать. Телегу не сделаешь всю сразу — надо заготовить для начала эти пресловутые сто частей! Демиург справится со своим делом, он работал до Платона и даже до Гесиода с Гомером. А как быть государственному мужу, вознамерившемуся получить через философию эйдос истинной и совершенной добродетели? Прирожденную добродетель он видел много раз и готов подражать ей, как подражает скульптор модели, сын — отцу, а демиург — совершенному эйдосу. Но добродетель не родится без примеси пороков, как не родится в руднике не только готовое сверло, но даже и чистый металл. Над совершенствованием добродетели тоже приходится поработать, но как? Неужели такой заманчивый яркий образ, обещанный Сократом, оборачивается смутным сном?