И он обернулся к толпе, чтобы добавить:
– Ну-ка, граждане, по домам! Больше тут смотреть нечего! Спите дальше, если сможете… Ночь еще не кончилась!
Как густая копна волос, растрепанная капризным ветром, в которой все волосы колышутся в разные стороны, растеклась скромная толпа, расходясь группками и поодиночке, обсуждая ужасное происшествие или молча.
– Да, Гемодор, волков на Ликабетте тьма. Я слышал, они напали на нескольких крестьян…
– А теперь… бедняга эфеб! Надо поговорить об этом на Собрании…
Когда все начали расходиться, один низенький и очень толстый мужчина не сдвинулся с места. Он стоял в ногах трупа, разглядывая его миролюбивым взглядом из-под полуприкрытых век, и его полное, но приятное лицо не выражало никаких эмоций. Казалось, он заснул стоя: расходящиеся зеваки обходили его стороной, не гладя, как будто это была колонна или камень. Один из солдат подошел и потянул его за плащ:
– Иди домой, гражданин. Слышал, что сказал капитан?
Мужчина не откликнулся. Он смотрел в одну сторону, поглаживая хорошо подстриженную серебристую бородку толстыми пальцами. Подумав, что он глух, солдат слегка подтолкнул его и повысил голос:
– Эй, я с тобой разговариваю! Что, не слышал, что сказал капитан? Иди домой!
– Простите, – произнес мужчина так, как будто вмешательство солдата его нимало не беспокоило. – Я уже ухожу.
– Что уставился?
Мужчина дважды моргнул и отвел глаза от тела, которое уже накрывал плащом другой солдат.
– Ничего, – сказал он. – Задумался.
– Ну так думай у себя в кровати.
– Ты прав, – согласился мужчина. Казалось, он очнулся от краткого сна. Он оглянулся по сторонам и медленно удалился.
Все любопытные уже разошлись, и Асхил, разговаривавший о чем-то с капитаном охраны, казалось, также был готов ретироваться, как только ему позволит собеседник. Даже старик Кандал, еще изогнутый от боли и стонущий, уползал на четвереньках, подгоняемый ударами солдат, в поисках какого-нибудь темного уголка, где можно было бы провести ночь, видя в снах свое безумие; длинная белая грива его оживала на ветру, путалась вдоль спины и тут же вздымалась неровной горой снежных волос, белоснежным хохлом, волнуемым ветром. В небе над правильными линиями Парфенона развевалась облачная копна волос Ночи. Окаймленная серебром, она лениво распускала свои кольца, как медлительные локоны юной девы.[2]
Но полный мужчина, которого, как показалось, пробудил ото сна солдат, не затерялся в путаных прядях городских улиц, как остальные зеваки, а нерешительно, как будто колеблясь, медленным шагом обошел небольшую площадь, направляясь к дому, откуда раньше вышел капитан охраны и откуда сейчас ясно доносились скорбные стенания. Дом этот даже в обессилевшем сумраке ночи говорил об определенном достатке живущей в нем семьи: он был просторным, имел два этажа, и перед ним, за низкой оградой, рос большой сад. Входные двери, к которым вело несколько ступеней, были двустворчатыми, и вокруг них вздымались дорические колонны. Двери были открыты. На ступеньках при свете укрепленного на стене факела сидел мальчик.
Когда мужчина подошел к дому, из дверей, спотыкаясь, показался старик. На нем была серая туника раба, и сначала по его движениям мужчина решил, что он пьян или разбит параличом, но потом заметил, что он горько плачет. Старик даже не взглянул на него и, закрывая лицо грязными руками, прошел вслепую в сад к маленькой статуе Гермеса-покровителя, бормоча бессвязные фразы, среди которых временами можно было различить «Ах, госпожа!..» или «О, несчастье!..» Мужчина отвел от него взгляд и обратился к мальчику, все еще сидевшему на ступенях, скрестив маленькие руки и наблюдавшему за ним без малейшего признака застенчивости.
– Служишь здесь? – спросил он, показывая парнишке заржавленный диск обола.
– Служу. Но мог бы служить и у тебя.
Мужчину удивила быстрота ответа и вызывающе звонкий голос. Он прикинул, что мальчишке, должно быть, не больше десяти. На лбу у него была повязана тряпица, едва скрывавшая беспорядок его русых, нет, даже не русых, а медовых кудрей, хотя было сложно определить точный оттенок его волос при свете факела. Судя по его маленькому и бледному лицу, он не был родом ни из Лидии, ни из Финикии, скорее он был северянином, возможно, из Фракии; его лицо с низким наморщенным лбом и асимметричной улыбкой светилось умом. На нем была только серая туника раба, но казалось, что, несмотря на наготу рук и ног, он не испытывал холода. Он ловко поймал обол, спрятал в складках туники и снова уселся, болтая босыми ногами.
2
Бросается в глаза злоупотребление метафорами, связанными с «волосами» и «гривами», которые изобилуют с самого начала текста. Возможно, они говорят о наличии эйдезиса, но наверняка пока сказать нельзя. Кажется, Монтал не обратил на них внимания: в его примечаниях о них ни слова.