– Ничего я не хочу.[86]
Ясинтра повернулась и стала на пороге.
– Позови меня, если что-нибудь понадобится, – сказала она.
– Позову. А теперь уходи.[87]
– Позови только, и я приду.
– Уходи же![88]
Дверь затворилась. Комната снова погрузилась в темноту.[89]
9
Поскольку Менехм, сын Лакона из дема Харисий, обвинялся в преступлениях крови – некоторые говорили «плоти», – суд состоялся в Ареопаге, на холме Ареса, в одном из самых почтенных учреждений в Городе. На его мраморе варились помпезные решения прежних правительств, но после реформ Солона и Клисфена власть его свелась к судебным делам, связанным с умышленными убийствами; приговаривали в них только к смерти, лишению прав или остракизму. Поэтому ни один афинянин не радовался, созерцая белые скамьи, строгие колонны и высокий помост архонтов, стоявший напротив круглой, как тарелка, курильницы, где в честь Афины пенились благовонные травы, аромат которых – так утверждали знатоки – смутно напоминал запах жареной людской плоти. Однако иногда здесь справляли небольшой пир за счет какого-нибудь видного обвиняемого.
Суд над Менехмом, сыном Лакона из дема Харисий, вызвал большой ажиотаж, но не столько из-за самого обвиняемого, сколько из-за родовитости убитых и жестокости преступлений, потому что сам Менехм был всего лишь одним из многих последователей Фидия и Праксителя, которые зарабатывали себе на жизнь, продавая свои работы знатным меценатам, как мясники продают мясо.
Вскоре после громогласной речи глашатая на знаменитых скамьях не осталось ни одного свободного места: большую часть голодной публики составляли метеки и афиняне, принадлежавшие к обществу скульпторов и керамистов, поэты и военные, но простых любопытных тоже хватало.
Когда солдаты ввели худосочного, но крепкого и плотного обвиняемого со связанными руками, глаза сделались как блюда, и послышался одобрительный шепот. Менехм, сын Лакона из дема Харисий, держался прямо и высоко поднимал голову, приправленную прядями серых волос, будто бы ожидал не приговора, а воинских почестей. Он спокойно выслушал смачный перечень обвинений и, воспользовавшись законом, промолчал, когда архонт-оратор обратился к нему с просьбой высказаться по поводу представленных аргументов. Менехм, будешь ли ты говорить? Ни слова: ни да, ни нет. Он стоял, выпятив грудь с упрямым высокомерием фазана. Заявит ли он, что невиновен? Признает ли свою вину? Не прячет ли он ужасную тайну, которую хочет раскрыть в самом конце?
Прошла череда свидетелей: сначала соседи обсмаковали рассказы о юношах, как правило, бродягах или рабах, которые частенько заглядывали к нему в мастерскую под предлогом попозировать для скульптур. Рассказ зашел о его ночных развлечениях: пикантных криках, приторных стонах, кисло-сладком аромате оргий, ежедневно полдюжины обнаженных, белых, как сливочные пирожные, эфебов. Немало желудков свело от таких разговоров. После несколько поэтов утверждали, что Менехм был добрым гражданином и еще лучшим писателем и что он, не щадя сил, старался возродить старинный рецепт афинского театра, но поскольку они были такими же ничего не стоившими писаками, как и тот, кого они пытались возвысить, архонты не приняли их заявления во внимание.
Настала очередь распотрошить преступления: на свет проступили окровавленные кромки, искрошенное мясо, разжиженные внутренности, жалкие сырые тела. Слово взял начальник приграничной стражи, нашедший Трамаха; выступили астиномы, освидетельствовавшие тела Эвния и Анфиса; вопросы сыпались, как гарнир из потрохов; воображение сдабривало труп кусками ног, лиц, рук, языков, спин и животов. Наконец в полдень, под палящей властью солнечных жеребцов, на ступени помоста поднялась темная фигура Диагора, сына Ямпсака из дема Медонт. Тишина была искренней: все с жадным нетерпением ожидали заявления, считавшегося главной частью обвинения. Диагор, сын Ямпсака из дема Медонт, оправдал их ожидания: его ответы были тверды, ясное произношение безупречно, изложение фактов честно, выводы осторожны, с небольшой горчинкой в конце, временами он был несколько суров, но в целом выступил неплохо. Во время своей речи он смотрел не на трибуны, где восседал Платон и некоторые из его коллег, а на помост архонтов, несмотря на то, что они, казалось, не уделяли его словам ни малейшего внимания, будто приговор для них уже ясен, и его свидетельство – простая закуска.
В тот час, когда голод начал будоражить плоть, архонт-царь решил, что суд уже выслушал достаточно свидетелей. Его чистые голубые глаза обратились к обвиняемому с вежливым безразличием коня: