— Но тебе, метеку, было бы выгодно…
— Едва ли, Стефан, поскольку я мгновенно сделался бы врагом в глазах коренных афинян. И все же, несмотря на то что прошлым летом Гиперид ужасно со мной обошелся, я испытываю некоторое сочувствие к его настоящему положению, столь шаткому по сравнению с непрошибаемой уверенностью наших патриотов.
— Которые, кажется, всерьез намерены очистить Афины от скверны, — сказал Феофраст.
— Это меня и тревожит. Охваченный столь бурными чувствами, Аристогейтон может совершить любую жестокость во имя того, во что верит. Искоренение зла тоже сопряжено с опасностями. Мне приходят на ум «Вакханки» Еврипида. Вы помните эту драму: добродетельный Пенфей, фиванский царь, собирается положить конец празднествам в честь Диониса и излишествам, которым, по его мнению, предаются женщины-менады, славя бога вина. — Аристотель откинул голову и продекламировал:
Иных я уж поймал: связавши руки, В тюрьме теперь их люди стерегут. А тех, что нам покуда не попались, На Кифероне всех переловлю. В железо их велю я заковать, Авось тогда пройдет их беснованье.[4]Пожилой философ, который, стоя среди улицы, высоким голосом произносил дышащие страстью слова драмы, являл собой довольно странное зрелище.
— Этот фиванский царь, — Аристотель вернулся к своему обычному тону, — хочет силой разделаться с безумием, противоречащим всем законам здравого смысла. А вместо этого лишь усугубляет его и в итоге сам становится жертвой.
— Воли небесной различны явленья, Многое боги нежданно дают.…Ах, я уже забыл последние строки. Помню только, что они начинаются со слов «воли небесной».
Выяснив, что я не помню последние слова «Вакханок», хотя был уверен в обратном, я покраснел. А старый философ при желании мог прекрасно декламировать целые стихотворные отрывки.
— Мы всегда цитировали в кружке Платона, — ответил польщенный Аристотель, когда я выразил ему свое восхищение. — И Александр тоже, он тогда был еще мальчиком. Если ему нравилось стихотворение, он учил его наизусть. Его любимой драмой Еврипида была «Андромеда», он знал на память огромные куски и, если его не остановить, мог декламировать до бесконечности. Думаю, его зачаровывало несчастье персидской принцессы и храбрость ее спасителя. Александр всегда воображал себя Персеем. Быть может, он смотрит на Азию, как на убитую горем принцессу, которую нужно освободить от чудовища. Правда, я не уверен, что царевич всегда цитировал правильно, но, в конце концов, существует много вариантов.
— Только не теперь, — заметил Феофраст, — когда Ликург скрупулезно записал все работы трех величайших драматургов: Эсхила, Софокла и Еврипида. Говорят, он собирается сделать то же самое со стихами Гомера. Чтобы мы всегда знали правильный вариант. Полагаю, читать по-другому станет преступлением.
— Странная идея, — вслух подумал я, — ибо многие чтецы, даже профессиональные, декламируя, часто вставляют в текст собственные слова. Особенно в стихи Гомера. Зачастую это неплохие отрывки, кто знает, может, они также принадлежат стилу Гомера? Чтец тоже принимает участие в создании произведения: он флейтист, а не флейта.
— Удовольствие, о котором ты говоришь, — ответил Аристотель, — исчезнет с появлением таких серьезных и достоверных источников. Вопрос в том, кому решать. А если кто-нибудь вдруг заявит, что он слышал, как сам Еврипид читал некий отрывок иначе? Не поставит ли это под сомнение надежность сделанной Ликургом копии?
— Придется сказать, что его дед слышал Еврипида собственными ушами, — предположил я.
С нашей стороны было разумнее громко обсуждать могущество Еврипида, давно усопшего драматурга, чем реальное или потенциальное могущество Аристогейтона, живого, очень опасного и не имеющего недостатка в друзьях, которые вполне могли на нас донести. Приближаясь к дому Ортобула, мы замолчали.
Собственно говоря, это был особняк. В те годы горожане редко строили большие, высокие дома, вошедшие в моду несколько позже. Но представители старинных богатых родов даже в городе издавна владели большими участками земли, а потому их жилища были просторнее многих более поздних построек. Дом Ортобула, довольно старый и расположенный в богатом деме, сразу бросался в глаза. В нем явно было множество комнат и просторные женские помещения на верхнем этаже.
Калитка в стене, окружавшей дом, была приоткрыта, и, толкнув ее, мы оказались в маленьком внутреннем дворике с небольшим деревом, дающим слабую тень. Под деревом на ступенчатом пьедестале стояла статуя — не просто герма, а настоящая фигура Гермеса в полный рост. На нижней ступеньке устроилась маленькая девочка лет пяти с куклой в руках. Опрятная туника, ухоженная и с игрушкой — хозяйский ребенок, не иначе. Странно только, что девочка сидит на улице одна. Из-под темной челки на нас воззрились огромные, круглые карие глаза.