Я обернулся и увидел Аристогейтона в неизменном алом плаще.
— Отвратительное зрелище! — воскликнул он. — Вечное напоминание о невоздержанности и глупости афинян!
— Совершенно верно, — сказала женщина, воодушевленная такой поддержкой. — Как можно восхищаться статуей злодейки?
— Но если она… так прекрасна… как Фрина? — умоляюще спросил какой-то мужчина.
— Чушь, — отрезал Аристогейтон. — Ты извращаешь слово «прекрасный», — оратор произнес его с оттенком неприязни. — Прекрасно лишь то, что добродетельно, пристойно и создано на благо государства.
— Какая глупость! — женщина решительно махнула своей некрасивой рукой в сторону золотой статуи. — Я бы скорее умерла, чем поставила такое в своем доме.
Но вместо того, чтобы зааплодировать ей, Аристогейтон нахмурился.
— Подобное зрелище должно быть унизительно для достоинства любой женщины, — провозгласил он. — Тем более уважаемой супруги гражданина.
— Я привел ее, — стал оправдываться муж, — я хочу сказать, заставил ее пойти, только чтобы предостеречь. Чтобы показать, какой не должна стать она и наша дочь.
Глядя на этого краснощекого малого и его тощую супругу с обветренными руками, я решил, что их дочери точно не грозит опасность уподобиться Фрине. Но к чести мужа надо признать, что, вероятно, он придумал это оправдание прямо на месте, исключительно чтобы умаслить Аристогейтона. Тщетно.
— Вспомните стыд и расходитесь по домам, — бушевал он. — Все женщины, претендующие на добродетельность, должны уйти немедля! Та, что посмеет остаться, будет названа падшей — иными словами, шлюхой. И обращаться с ней станут соответственно. Уважающим себя мужчинам тоже лучше уйти.
Стоя прямо перед золотой статуей, Аристогейтон испепелял ее взором.
— Это угроза, — бормотал он себе под нос. — Угроза нашему обществу, нашим обычаям, нашим священным законам. Это оскорбление нравственности и благопристойности. Это яд!
Хрис побледнел. Видимо, он испугался, что этот хмурый гражданин в алом плаще изуродует его творение. Аристогейтон, однако, и пальцем не коснулся статуи, лишь еще раз окинул ее осуждающим взглядом и вышел. Толпа зрителей заметно поредела, зато тем, кто остался, стало лучше видно.
— По крайней мере, — проговорил пожилой философ, который теперь мог поучать своего юного друга, сколько душе угодно, — эта статуя останется, когда женщины уже не будет. Отравят ли ее цикутой или замучают на тимпаноне — об этих неприятных подробностях лучше даже не думать. Прекрасное тело — увы! — истлеет в могиле. А статуя будет жить и рассказывать следующим поколениям об истинной красоте. Это символ, который указывает на нечто большее, чем он сам. Видишь, Миртил, красота не принадлежит миру смертных.
— Так что же, Гермодор, — спросил юный Миртил, — получается, не важно, есть красивые люди или нет?
— Конечно, важно, — ответствовал бородатый Гермодор, потрепав покрытую юношеским пушком щеку ученика. — Ведь они — отрада для наших глаз. Тебе, Миртил, кого так часто зовут «прекрасным», это должно быть известно лучше других. Но человеческая красота, как и красота, которую мы можем наблюдать в неодушевленных предметах окружающего мира, — это лишь тень совершенства, недоступного нашему пониманию. Красота не исчерпывается плотью и даже столь прочным материалом, как позолоченная бронза, из которой сделана эта статуя. Красота — истина, которая угадывается, но не содержится в вещи.
— Ты так много знаешь, — проговорил впечатленный Миртил. — Это и есть настоящая философия?
Едва ушли эти двое, как в лавке кузнеца появился Аристотель и бросил быстрый взгляд на статую.
— Как похожа, — пробормотал он и, не задерживаясь, вышел.
Я последовал за ним, радуясь, что посмотрел на золотую Фрину. Впрочем, живую она все равно не заменит, даже учитывая поразительное сходство статуи с оригиналом.
— Статуя великолепна, — сказал я Аристотелю, — но… не знаю… это все же не Фрина, — я вовремя спохватился. Ни к чему сообщать Аристотелю, что я видел настоящую Фрину, и вблизи. — Уверен, даже мастер Гефест считал своих золотых дев слабой заменой Афродите.
— Возможно. Хотя многим мужчинам приходится довольствоваться заменой.
— Ты видел Фрину? — спросил я, когда мы выбрались из толпы и могли говорить свободно. — Как она? Что она сказала?
Я по-прежнему слегка беспокоился, что гетера могла упомянуть меня в беседе с Аристотелем, но спокойный и уверенный тон философа развеял мои последние опасения. Ребячество. Как Фрина могла хоть что-то знать обо мне, который не обменялся с ней ни единым словом в ту памятную ночь?