И Перикл, и его англосаксонские подражатели говорили, хотя и по-разному, одно и то же: на нас нападают из-за наших достоинств, а в особенности за то, что мы ценим свободу, и именно за эту свободу мы будем сражаться. Либерально-демократическая трактовка Фукидида и всех его последователей, разумеется, идеализирована. Она не учитывает того факта, что либеральные свободы имперской метрополии существуют, вполне буквально, на средства менее удачливого населения окраин империи. Но у Фукидида драматический эффект усиливается соседством возвышенного описания города, процветающего в условиях регулируемой законом свободы, с кошмарным видением краха этого же порядка, изложенным всего несколькими страницами ниже. Отчет Фукидида об афинской чуме, начавшейся в 430 г. до н. э., – одно из самых жутких из имеющихся у нас повествований о крушении общества и его учреждений под натиском свирепствующего заболевания. Историк рассказывает, как богатый, кипящий жизнью город был поражен ужасающей болезнью, вызвавшей панику, отчаяние и утрату веры в священные ценности и установления. Симптомы этой болезни – свирепый жар, рвота, конвульсии и обезображивание – позволяют предположить, что это могли быть тиф, оспа или лихорадка Эбола. «Так как болезнь слишком свирепствовала, люди, не зная, что с ними будет, перестали уважать и божеские, и человеческие установления», – пишет Фукидид.
Его рассказ – это кошмарная панорама страданий и аномии[41]. Однако, как это ни парадоксально, многие из позднейших научных работ на эту тему подчеркивают нечто прямо противоположное: замечательную жизнеспособность афинского уклада жизни. Другими словами, исследователи берут голые факты, изложенные у Фукидида и в других источниках, и делают из них совершенно противоположные выводы.
Если верить Фукидиду, все гражданские добродетели и проявления самоограничения, столь тщательно перечисленные всего пару страниц назад, внезапно сменились полной своей противоположностью. Как говорил Перикл, величие афинской демократии было основано как на тщательно выполняемых законах, так и на своего рода внутренних нравственных ориентирах, побуждавших людей к исполнению религиозных обязанностей и обращению друг с другом с уважительностью. Первой среди этих религиозных обязанностей (и одной из первых в списке обязанностей в любой гражданской религии) является достойное погребение мертвых. Внезапно, читаем мы, люди оказались лишены либо возможности, либо даже желания соблюдать связанные с этим правила приличия.
Многие, раньше уже похоронившие немало своих, прибегли к непристойным похоронам за отсутствием необходимых принадлежностей для погребения: одни клали своего покойника на чужой костер и поджигали его прежде, чем появлялись те, которыми костер был сложен; иные бросали принесенного покойника сверху на костер в то время, как сожигался на нем другой труп, и затем удалялись.
Короче говоря, нас убеждают, что люди отбросили все требования совести или скромности, руководившие ими в прошлом, потому что ими овладели эгоизм и жажда наслаждений, причем так стремительно, что можно было усомниться, был ли в той скромности вообще какой-нибудь смысл. «Что было приятно в данную минуту и во всех отношениях полезно для достижения этого приятного, то считалось и прекрасным и полезным». По-видимому, не сдерживала этого разнузданного поведения и боязнь наказаний, будь то божественные или человеческие.
Они видели, что все гибнут одинаково, и потому считали безразличным, будут ли они чтить богов или не будут; с другой стороны, никто не надеялся дожить до той поры, когда понесет по суду наказание за свои преступления.
41
Аномия (от