Книги пишутся по книгам, и наши поэты в большинстве случаев стали поэтами только благодаря чтению поэтов. Ученые должны бы стараться вносить в книги свои ощущения и наблюдения.
Многих из наших оригинальных гениев[212] нам придется считать за полоумных до тех пор, пока мы не станем такими же умными, как они.
...Вы хотите, чтобы мы писали, как греки, а вы будет нас оплачивать, как во времена древних германцев? Нет, начните-ка вы сначала, поставьте нам памятники, а мы уже не преминем выступить в свое время с нашими «Илиадами»...
Вам следовало бы когда-нибудь поглядеть на английских ученых[213], как они это делают и как у них это получается. Они сидят за столом, этакие упитанные и кругленькие, едят и пьют, расстегивая одну пуговицу жилета за другой, и, насладившись вдоволь всем, располагаются в Вестминстерском аббатстве[214] на мраморных постаментах среди королей, а публика, над которой они еще при жизни большей частью потешались, пусть несет за это расходы...
...Почему пишут сатиры только на ученых, а не на других людей? Ответ: по той же причине, почему врачи, когда желают продемонстрировать работу сердца и внутренностей, вскрывают не студентов, а собак. Мне хотелось бы, чтобы тот, кто задает такие вопросы, сделал бы первую попытку. Попробуйте написать сатиру на главного камердинера или ублюдка фаворита, на любовницу или главного лесничего; но о сатире я не хочу даже говорить, скажите хотя бы правду!
Средства, которыми я постоянно пользовался, были, кроме позолоченной пилюли, также меч и весы[215].
Аристотель заметил, что из всех видов авторов поэты любят свои произведения больше всего.
Купцы имеют свои waste book[216] (в Германии — черновик, книгу для записей). Сюда записывают они ежедневно все подряд, что продают и покупают. Отсюда это переносится в журнал и располагается уже более систематически, и, наконец, переходит в ledger of double entrance[217] по итальянскому образцу. В ней заводят счета на каждого человека в отдельности, сперва в качестве дебитора, а затем кредитора. Это заслуживает подражания со стороны ученых. Сначала книга, куда я все записываю так, как я это вижу или как это приходит мне в голову, затем это можно вновь перенести в другую, где материал уже отбирается и упорядочивается, а в ledger выясняется уже связь вещей и вытекающая из нее трактовка каждой в соответствующих выражениях.
...Что мелко в серьезной форме, то может быть глубоко в остроумной.
У кого две пары штанов — продай одну и купи эту книгу!
...Если кто-нибудь плохо пишет, ладно — пусть пишет: превратиться в осла еще далеко не самоубийство.
Книга оказала влияние, обычное для хороших книг: глупые стали глупей, умные — умней, а тысячи прочих ни в чем не изменились.
Из материала, годного разве что для статейки в газете, не создавайте книги, а из двух слов — периода. То, что говорит дурак в целой книге, было бы еще терпимо, если бы он сумел это выразить в трех словах.
Из любви к родине они пишут вздор, который вызывает насмешки над нашей любимой родиной.
Я, собственно, отправился в Англию для того, чтобы научиться писать по-немецки.
Мужество, болтливость и толпа на нашей стороне. Что же нам еще нужно?
Внезапные мысли, приходящие в голову, можно излагать в черновике со всей обстоятельностью, в которую впадаешь, покуда вещь для тебя еще нова. Затем, ознакомившись с ней ближе, замечаешь ненужное и формулируешь короче...
...Покуда я живу, по меньшей мере, величественный немецкий период с длинными завитками[218] нисколько не станет ронять своего достоинства. В нем выражен национальный характер, ведь все это имеет глубокую внутреннюю связь. Наши постоянно повторяющиеся «бывший», «упомянутый», «равным образом», излюбленное — «Ваша светлость, высокоблагородие, господин фон...» и десятки тысяч подобных слов, в которых поистине ловишь с поличным национальный дух, доказывают, что длинный, скрипучий период создан именно для нас...
212
213
214
215
218
Так иронически характеризует Лихтенберг тяжелый канцелярский немецкий язык XVIII в. с его длинной цепью придаточных предложений.