Сознавая губительность одностороннего развития немецкой культуры, тормозившей политическую активность народа, он не уставал клеймить отвлеченность и созерцательность, трусливую инертность немецкого бюргера, его «варварский педантизм, скулящее смирение»
(F 271). Общественную практику он предпочитал теориям и красивым словам. Это роднит его в первую очередь с такими радикальными просветителями, революционерами-демократами, как Георг Форстер или Иоганн Зейме. Лихтенберг часто говорил о силе и энергии народа, о способности его бороться с игом тирании и соглашался с аксиомой Гердера о том, что «угнетают лишь тот народ, который позволяет себя угнетать» (J 1104).
Именно поэтому он приветствовал французскую буржуазную революцию как «экспериментальную политику» (L 320).
Однако отношение к французской революции у Лихтенберга было противоречивым. Под воздействием ее он близко подходит к идее народоправства и считает, что монархическая форма правления уже не соответствует ныне зрелому состоянию народа, который вправе изменять свое государственное устройство (см. J 212, 949). «Глас народа — глас божий» (D 10), и вожди французской революции выразили «настроение нации» (J 1178).
В отличие, например, от Гете и Шиллера у него можно неоднократно встретить оправдание революционного насилия. Он доказывал, что «старые злоупотребления не так легко устранить» и что «французская революция (что бы там ни было!) оставит после себя много хорошего» (J 1147). Полемизируя в 1793 г. с отвлеченными представлениями тех, кто считал, что «многое в революции могло бы произойти не так насильственно», Лихтенберг восклицал: «Словно природа может предоставить осуществление своих планов метафизике!» (J 1197). Революцию в состоянии понять не «абстрактный человек», «с абстрактным разумом», которого никогда не существовало, а «конкретный человек, принадлежащий к определенной партии» (Schr. I, 242—243). Все это свидетельствует о большой политической прозорливости Лихтенберга и сближает его до известной степени с революционно-демократической линией немецкого просвещения, до известной степени потому, что рядом с этими смелыми, замечательными суждениями о революции у него можно встретить колебания и сомнения.
Как и многие другие немецкие просветители, будучи представителем разобщенного и политически недостаточно зрелого немецкого бюргерства, он осудил якобинский террор в противовес революционерам-демократам. Оставаясь по-прежнему глубоко убежденным в прогрессивном значении французского общественного переворота, он все же начал склоняться к умеренному идеалу парламентарной монархии.
В творчестве Лихтенберга нашла отражение типичная трагедия немецкого просветителя, В Германии XVIII в. в силу ее политической раздробленности отсутствовали возможности для практического свершения буржуазно-демократической революции. Большинство немецких писателей были духовно одиноки и далеки от народа. Поэтому идеи немецких просветителей нередко страдали отвлеченностью, созерцательностью, были далеки от острых политических проблем. Горькое сознание разобщенности с народом звучит и в изречениях Лихтенберга. Подобные неблагоприятные условия определяли его идейные срывы, тем более, что он не обладал таким политическим опытом, как Форстер или Зейме. Лихтенберг находился словно в заколдованном кругу: другие немецкие писатели, как, например, Гете и Шиллер в пору своей творческой юности, пытались преодолеть немецкое убожество путем бунта «гениальной личности» (движение «бури и натиска»), а поздней, в эпоху увлечения античностью, — средствами эстетического и нравственного перевоспитания человека. Лихтенберг не считал это выходом: он отлично понимал слабость течения «бури и натиска» и опасность чрезмерного увлечения античностью. Вместе с тем путь революционной борьбы был для него также закрыт. Уделом Лихтенберга оказалось погружение в себя, яростная ненависть к немецкой феодальной действительности, но ненависть, высказываемая втайне, свидетельства которой хранились в ящике письменного стола. Блестящие, острые афоризмы писателя так и остались при его жизни неопубликованными, а многие сатирические произведения незавершенными. Лихтенберг, очевидно, полагал, что эти мысли вряд ли будут поняты большинством. При этом он и не видел возможности их издания в обстановке реакции, как свидетельствуют некоторые изречения и письма. Показательно в этом смысле отношение Лихтенберга к своему бывшему другу и сотруднику Георгу Форстеру (1754—1794). В отличие от многих немецких писателей и ученых XVIII в., Форстер до конца своих дней был верен идеям французской революции. После оккупации левого берега Рейна французскими революционными войсками Форстер стал якобинцем, вождем недолго просуществовавшей Майнцскои демократической республики (осень 1792 г. — весна 1793 г.). Падение Майнца, взятого прусскими войсками, вынудило Форстера остаться в Париже, где он и отдал остаток своих дней служению революции. Современная Форстеру реакционная немецкая пресса постаралась ославить его как предателя, антипатриота. Ф. Энгельс, напротив, ставил имя Форстера рядом с именем Томаса Мюнцера и относил его к «лучшим патриотам» Германии[296].