На первый взгляд, чаньский язык имеет много общего с даосскими текстами, но по существу он глубоко своеобразен. «Ветреные», парадоксальные в своей текучести речи даосов, как мы помним, удостоверяют самоустраняющееся присутствие Великой Пустоты Дао. Высказывания же чаньских учителей призваны лишь выявить иллюзорность всех людских мнений. Согласно популярной буддийской аналогии, они подобны воде, отчетливо отражающей луну. Буддизм придал слову всецело учительную функцию, но объявил его тенью призрака, эхом заблуждения. Отсюда пристрастие буддистов к разного рода дидактическим приемам, их стремление определять, классифицировать, составлять компендиумы и антологии. Отсюда же известная неорганичность, искусственность буддийской словесности. Ученые буддисты в Китае охотно пользовались как даосскими, так и конфуцианскими литературными формами, что и не кажется удивительным, ведь аутентичного, оправдываемого самим бытием буддийского языка просто не существует. Таким образом, чаньские наставники восприняли даосскую тему «безмолвного поучения», но нарочито заостряли и драматизировали коллизию мысли и немыслимого, слова и неизреченного. Оттого же чаньская литература позволяет тщательнее обозреть анатомию афоризма и внимательнее всмотреться в творческие импульсы афористической словесности.
Чаньские гунъань так или иначе сводятся к парадоксальному, точнее, абсурдному утверждению подобия заведомо неподобного. Современный исследователь чань-буддизма Г. Дюмулен назвал их «одной большой насмешкой над всеми правилами логики». Однако осмеиваются в гунъань правила не столько логики, сколько обыденного словоупотребления, и в особенности привычка принимать порядок слов за порядок реальности. Гунъань призваны не помочь решению вопросов о природе истинно сущего, а показать, подсказать, заставить пережить бессмысленность желания решать их. Подобно «безумным речам» даосов, они выявляют границы нашего понимания, которые нельзя преодолеть, не изменив способ своего существования. В них разыгрывается первозданная, недоступная концептуализации драма испытания человеком абсолютной неопределенности своего бытия, открытия им безграничного поля опыта. Чаньская (как и даосская) словесность — это стихия чистой игры, где неопределенность человеческого существования испытывается неопределенностью бытия «мира в целом». Такая игра, где каждое мгновение решается вопрос жизни и смерти, но не дано выбирать между бытием и небытием, где, в сущности, никто не играет и ничто не разыгрывается, осознавалась в китайской традиции как подлинный исток творчества.
Читая книгу Сюэдоу и Умэня, где тексты гунъань сопровождаются до странности вольным предуведомлением или комментарием, а последний, в свою очередь, сменяется столь же самостоятельным стихотворным кадансом, мы словно погружаемся в поток бытийствен-ной игры, подлинно творческого диалога — с его лирической прерывностью, с непредсказуемо-резкими, но повинующимися творческой игре со-мыслия переменами интонации. Среди последователей чань и вправду вошло в традицию обмениваться отрывистыми, экспрессивными фразами, когда каждое высказывание застает собеседника врасплох и требует от него не про^ извольной, лишь интуицией подсказываемой точности ответа. И каждый новый поворот в этом причудливом лабиринте фрагментов истины напоминает о том, что жить в пустоте и с пустотой — значит рисковать; каждое слово в нем встает перед нами как решающее испытание, именно «застава», через которую невозможно пробиться и нельзя не пробиваться. Недаром пояснения к текстам гунъань зачастую имеют форму священной загадки, решение которой объявляется делом жизни и смерти. Гунъань есть метафора инициацион-ного испытания — прохождения через лабиринт или подземелье, где человека на каждом шагу подстерегает смертельная опасность; испытания, воспроизводящего процесс человеческого филогенеза; появления человека, который не просто знает, но и сознаёт.