В даосских текстах терминология замещается семантикой слов. В них нет ни претензий на оригинальность, ни нарочитого остроумия. В них, по сути, нет ничего парадоксального. Они не столько безумны, сколько свободны от умничанья, именно: без-умственны. Речи даосов, по их собственному признанию, — это «ветер и волны», «переменчивые голоса» мира, непрестанное испытание и, следовательно, риск, встреча несходного, взвешивание несоизмеримого. Они являют образ вечного скольжения, ускользания от всего данного и установленного. Но они в действительности всегда отличаются уместностью, именно: у-местностью, способностью внушить читателю чувство близости истины.
Реальность, согласно даосам, постигается в два шага, которые представляют собой два момента единого процесса, две точки единого потока, два ракурса единой перспективы мерцания смысла. Подлинное бытие определяется ими как момент перехода в «другое», всегда тождественное себе отличие, акт превращения (рсуа), в котором ничего не превращается, но все обретает бытийственную полноту посредством установления границы. Следуя той же логике, даосы говорили о непроезжем пути и невыговариваемом слове, о косноязычном красноречии, всепобеждающей уступчивости и т. д.
Отказ древних даосских мыслителей от объективации языка в категориях логики, грамматики, синтаксиса и т. д., их отказ отказываться от многозначности и текучести слова, естественно, не мог не сопровождаться отказом от объективированного знания. Последнему они противопоставляли «знание незнания», предполагавшее осознание несоответствия логических суждений бытию. «Знающий не говорит, говорящий не знает», — гласит известный даосский афоризм. Автором такого изречения мог быть лишь тот, кто умел интересоваться не столько содержанием сознания, сколько тем, что происходит с сознанием, когда оно устремляется за свои пределы. А ведь это происходит с ним непрерывно. Даосский Великий Путь как «просветление» (мин) есть устремление или, можно сказать, выход сознания на свет открытости бытию, встреча пустоты с пустотой, — столь же непостижимая, сколь и непроизвольная.
В страстном молчании своего «незнающего знания» даосский мудрец постигает внутри, в «потаенном свете пустоты, схороненной в пустоте», предел существования и, следовательно, абсолютную ценность жизни. В нем, стоя один на один с «другим», он принимает на себя космическую ответственность, становится хозяином своей судьбы. Изъясняясь ложно, метафорически, сознавая двойное безумие своих речей — их безумие перед «здравым смыслом» и безумие стремления поведать о дао, — он изрекает безусловную правду. Творческую стихию такого рода нефиксированной, не ищущей «объективных» истин рефлективности, свободной разверстости в неведомое даосы называли «забытьём».
Чжуан-цзы объясняет смысл «забытья» иносказательно, как бы в шутку и все же ничуть не лукавя:
«Силками пользуются для ловли зайца.
Поймав зайца, забывают про силки.
Словами пользуются для выражения смысла.
Постигнув смысл, забывают слова.
Где же найти забывшего слова человека, чтобы перемолвиться с ним словом?»
Вы улыбнулись? Значит, вы поняли истинную цену всегда окольных и всегда прямых речей даоса. Будем помнить о техническом назначении слов Чжуан-цзы. Он говорит не о речи вообще, но только об «осмысленной» речи, то есть речи, направляющей к целостному постижению бытия. Не следует упускать из виду и то обстоятельство, что целью даосского «постижения смысла» объявляется со-общительность людей, опыт их неизреченного, но искреннего и непосредственного единения. Этот опыт открывается в тот момент, когда мы забываем об условных значениях слов, когда мысль перерастает свою концептуальную оболочку и вверяется бездне не-понятного. Даосское забытье соответствует разрыву в длительности сознания — непреходящему, но и неизменно отсутствующему мигу творческого поновления. Однако для того, чтобы «обрести себя», забытье само должно забыться. В забытье есть еще за-бытие — нечто, стоящее по ту сторону забытого и памятуемого. Ему можно только довериться, ибо оно присутствует в тот момент, когда его не видно. Но оно не может не внушать доверия к себе, поскольку им удостоверяется все наличное.
Для даосов забвение всех условных, фиксированных смыслов равнозначно постижению одного безусловного Смысла. Каков он? Даосский философ ничего не может о нем сказать. Но этот смысл совершенно непроизвольно и свободно выговаривается сам. Слова для даоса праздничны, ибо они праздны, то есть освобождены от необходимости что-то обозначать, и, следовательно, что-то сообщать, чему-то учить, о чем-то напоминать. Осмысленная речь только чревата смыслом. Она — как детский лепет (даосы говорили: «птичий щебет»), умудренный беспредельным опытом. Будучи образом силы бытия, она соединяет чистую экспрессию с безупречной выверенностью. Даосские тексты внушают идею письма, по отношению к которому полностью свободны и автор, и читатель: и тот, и другой равно вольны «не знать», о чем сообщается в тексте. Так художник, приступая к работе, не знает, что у него получится. Он даже никогда не узнает, закончен ли его труд. Ибо быть творцом — значит испытывать свою неопределенность.