Выбрать главу

Даосское забытье есть акт чистого творчества, который всегда интимно внятен, но устраняется даже прежде, чем о нем возникнет мысль. Реальность «одного превращения» изменяется раньше, чем проявится ее образ. Ее способ существования — «сокровенная метаморфоза», она пребывает по ту сторону памяти и воображения. В этом даосская концепция творчества отличается как от классической европейской эстетики, которая вслед за Платоном сводила творчество к воспоминанию, так и от порождения современной западной цивилизации — эстетики модернизма, которая ищет регулирующую инстанцию творчества в проектной деятельности человека.

Тотальность не-мыслимого — вот высший, без-умственный смысл философии Дао, который, однако, выявляется последовательной критикой всех попыток сознания рассмотреть самое себя и потому вовсе не отрицает работы мысли. Этот смысл есть условие всякой игры смыслов; выявляя границы нашего понимания, нас самих он заставляет преображаться, принимать новый взгляд на вещи. Крайне неопределенный сам по себе, он предельно определен в том, что позволяет всему быть тем, что оно есть. Автор «Гуань Инь-цзы» сравнивает его с пустотой небес, в которой плывут облака и вольно кружатся все птицы. Этот смысл все в себя вмещает, ибо он есть поистине только открытость необозримой перспективе бытийствования. И, как сказано в том же «Гуань Инь-цзы», пытаться уразуметь его — все равно что хвататься руками за обнаженный меч. Сильное и точное сравнение: ведь мыслить по предельности существования — значит рассекать все вещи, а жить открытостью зиянию бытия — значит непрерывно подвергать себя опасности.

Древние даосские мыслители сравнивали жизнь со сном. Знакомая и вечно загадочная метафора. Сон для даосов — прообраз непрозрачности бытия и недостижимого присутствия Дао, но он же — среда творческого обновления, предполагающего, как заметили в наше время сюрреалисты, необыкновенную чуткость духа. Во сне наш разум не властен над нами, и мы целиком отдаемся потоку перемен, не спрашивая о причинах вещей, не задумываясь над целями. Вот почему происходящее во сне кажется нам даже более реальным, чем явь. Не потому ли прозрение для даосских философов подобно пробуждению к Великому Сну, этому семени сновидений всех снов земли? И миг пробуждения удостоверяется для них вечностью снов. Даосский мудрец спит вещим сном — сном, проницающим вечность. Он «стоит одиноко», как может быть одинок только спящий. И, не умея отличить сон от яви, не имея трансцендентальных критериев различения истины и лжи, он «захвачен великим недоумением».

Дао — это пустота, предельная открытость, которая не есть ни действие, ни факт, ни сущность и потому не может быть предметом какого бы то ни было знания. Скорее, оно — присутствие пространства, которое делает возможным наличие всех вещей. Это — сознание, в котором опознаются и субъект, и объект; творчество, которым творится и художник, и произведение искусства. Даосская словесность как речь о дао есть, по сути, образ самотрансформации, испытание границ существования через выявление границ значений. Она знаменует разложение всех жанров и стилей, конец всякой литературности, отделенной от жизни.

Даосская словесность взывает к неизреченной и нескрываемой полноте существования. Следовательно, она всегда сообщает об опыте самопознания, хотя последнее в даосизме не имеет ничего общего с созерцательностью чистого субъекта. Речь идет об опыте самопревращающегося и потому никогда себе не тождественного, принципиально диалогического сознания. Подобная открытость бытию может показаться европейцу неожиданной и непривычной, поскольку идея самотождественного «я», реально продолжающегося во времени, с античных времен была краеугольным камнем западной философии. Однако границы самотождественного «я» могут быть установлены только догматически. Китайская традиция не знает подобного догматизма. Она говорит о самосознании без самоотождествления, о сознании, которому всякий опыт дан как «другое» и которое хоронит свой свет, пребывает в «помрачении». Традиционное китайское отношение к самопознанию выразительно сформулировано в словах ученого XI века Шао Юна, приводимых в книге Хун Цзычэна: «Тот, о ком прежде говорили, что это я, ныне уже другой. А нынешний я, о котором еще никто не знает, в будущем станет неизвестно кем». Это не отказ от ответственности за свои мысли и поступки, а, напротив, отказ отказываться от бытийственной полноты опыта. Здесь личность выступает как неразличение текучего многообразия социальных ролей и недостижимо-всеобъятной перспективы Великой Пустоты.