Но внешний мир властно вторгался в иллюзорный праздник любви. Маленькая дочь писала с родины: „Мы получили твой денежный перевод. Заплатили долги. Хотя, правда, не все…“
Но и эта не очень радостная весть из родной земли поднимала героя книги „со дна сундука“, выталкивала наружу, выбрасывала на улицу, заставляя снова двигаться, идти сквозь толпу, снова не видевшую, не замечавшую его присутствия, идти отрабатывать добытое здесь себе право на „продажу своей рабочей силы“, чтобы там, на родине, не оборвалась чья-то жизнь, а здесь — снова продлилась его медленная агония.
И снова смена дня и ночи, череда реальности и сновидений, пространство окружающей действительности и пространство „внутренней страны“, куда все чаще и чаще укрывается, как в единственно доступное ему убежище, герой. Он зарывается в свой вымышленный мир с головой, все глубже и глубже, лишь бы не видеть реальный обман, который царит вокруг. И все чаще в своих грезах он слышал голос „безумца Мохи“, юродивого, мудреца, вещуна, который призывал народ увидеть и услышать правду, узреть причину своей нищеты и бесправия: „Деньги, деньги… Деньгами сочится, словно кровью, небо… И сердца человеческие иссыхают, опустошаясь…“
Чужбина, казалось, мстила, за измену родной земле. Героя преследовал не только „декабрь во взглядах“ людей из толпы, но и само небо, „ронявшее“ на него „гвозди“ — звезды ранили своим блеском душу, и даже день складывался из осколков ночи… И каждое утро, встречая вновь жестокость окружающего, испытывая постоянный страх попасть в облаву на арабов, быть подвергнутым обыску, унижению, — герой еще плотнее закутывался в одеяло, все больше приближался к вере в „торжество пугающей негуманности людей“: „…если они не выгоняют вас из вашего дома, не сгоняют с вашей земли, то зарывают вас в общую могилу и посыпают вас пеплом презрения…“
Сила такого отчаяния естественно заглушает призыв выйти из самого себя, из своего сундука, уйти в другую сторону, идти с другими. И пустыня своей исстрадавшейся души кажется исторгнутому жизнью человеку непреодолимой. Бенджеллун писал свою повесть не о том, что нельзя истребить мечту о свободе, живущую в народе, но как можно умертвить человека, числящегося в живых. И о том, как этот человек, продолжая существовать на земле, заставляет прислушаться к его голосу, — голосу особому, не жизни его, но самой его медленной агонии. Поэтому так мало в книге Бенджеллуна слов и так много мелодии душевной печали и боли. Поэтому и здесь проза его — это проза Поэта, умеющего в малое пространство вместить всеобъемлющую метафору человеческого одиночества. Бенджеллун прежде всего — художник. И оттого ему не нужно много слов. Слова, как пишет автор „Одиночного заключения“, столько раз предавали его, что и эта книга — всего лишь „переодетое в словесную оболочку Тело“. А вернее — плоть души человека, „разлученного с солнцем“, но жившего мечтой о счастье, об обретении пламени, о прилете орла, способного вырвать его из мрака и вознести к сияющим вершинам…
Мелькнувший в „Одиночном заключении“ образ-воспоминание Мохи-безумца, вещуна правды, чей голос слышал на чужбине горемыка-эмигрант, становится основой другого романа, в котором звучат притчевые интонации, и герой которого вбирает в себя черты сказочного персонажа, наделенного даром провидения и прорицания. Однако и здесь существенную роль играет именно социально-исторический контекст, хотя и преображенный условиями жанра (романа-сказки).
Образ Мохи, безумца-юродивого, божьего человека, заимствован, конечно, писателем из арсенала народных представлений, но несомненна его связь и с мусульманским махдизмом — бытующим не в ортодоксальном исламе ожиданием мессии — Махди, нового спасителя, который избавит людей от земных тягот, как несомненна и связь его с фольклорным Джохой — персонажем, широко известным в Магрибе, под личиной простачка-блаженного, говорящего людям правду, злого насмешника, не боящегося прилюдно высмеивать пороки сильных мира сего. Сказочный персонаж давно перекочевал в художественную литературу и под разными именами появлялся в творчестве разных магрибинских писателей.