Я очень люблю своих малюток. Думают ли они обо мне? Ваш старый Отто идет по свету искать свое счастье.
О. Ф.»
Закончив это необычное послание, немец положил его на видное место и стал собираться в путь. Он и не думал протестовать против утраты всего, что накопил. Но на глазах у него были слезы. Ведь он прожил здесь одиннадцать лет и тяжело вот так взять и уйти. Старик расстелил на постели большой синий платок и стал выкладывать на него все самое, по его разумению, необходимое: мешочек с какими-то удивительными семенами, придет день — он их непременно посеет; старый немецкий псалтырь; три камешка-уродца, безмерно дорогих его сердцу; Библию; рубаху и пару носовых платков. Узелок он положил на стул у кровати.
— Это немного, они не посмеют сказать, что я взял слишком много, — проговорил он, глядя на узелок.
Он положил рядом свою сучковатую палку, синий холщовый кисет, трубку и задумался, что надеть из верхнего платья. Из того, что осталось, предстояло выбрать между траченным молью пальто и черным, прохудившимся на локтях, альпака.[6] В конце концов он решил взять пальто; конечно, в нем жарко, но ведь можно просто перекинуть его через руку и надевать только при появлении встречных путников. Да, да, в пальто решительно приличней. Он повесил его на спинку стула. Подумал еще и сунул в узелок кусок черствой лепешки. На этом приготовления были закончены. Старик стоял с довольным видом. За удовольствием, которое ему доставили сборы, печаль почти развеялась. Но тут тоска пронзила его с новой силой. Левой рукой он схватился за бок, а правой — за сердце.
— Ах, опять боль! — пробормотал старик.
Он побледнел, но через несколько мгновений к его щекам вернулся прежний цвет, — и он решил прибрать комнату.
— Я оставлю все в полном порядке, так чтобы они не посмели ворчать, что я оставил все в беспорядке, — сказал он себе. Он тщательно сдул пыль с мешочков и выложил их в ряд на каминной доске. Прибравшись, он разделся и лег. Привычным движением нащупал под подушкой книжку, достал и решил дочитать ее перед сном. События, изложенные в книгах, были для него столь же реальны и важны, как если бы случились с ним самим. Он не мог покинуть этот дом, не узнав прежде, смягчился ли нрав жестокого английского графа и сочетались ли счастливым браком барон и Эмилина… Старый немец надел очки и принялся читать. Время от времени он восклицал в избытке чувств: «Ах, так я и думал! Каков негодник!», «Вот, вот! Я с самого начала предвидел, что так будет!» Немец читал более получаса и только тогда, взглянув на часы, сказал себе: «Пора кончать: мне предстоит завтра долгий путь». Он снял очки и заложил ими страницу, на которой остановился. «Дочитаю в дороге, — решил он, засовывая книжицу в карман пальто, — очень занятная история». Улегшись, старик поразмышлял несколько минут о собственных невзгодах, гораздо дольше о двух девочках, затем о графе, Эмилине и бароне и наконец уснул — мирным сном младенца, невинной душе которого чужды заботы и печали.
Все стихло. Уголья в очаге едва высвечивали красных львов на одеяле и бросали тусклые блики на пол. К одиннадцати часам в каморке воцарилась полная тишина. А к часу ночи в очаге потух последний уголек и стало темно. Мышь, ютившаяся в норе под ящиком с инструментами, выбежала на середину комнаты, забралась на мешки в углу, а затем, обманутая тишиной, забралась на стул у кровати. Она погрызла лепешку, торчавшую из узелка, тронула зубами свечку и замерла на задних лапках. Некоторое время мышь прислушивалась к ровному дыханию спящего, к торопливым шагам голодной дворовой собаки, рыскавшей по ферме в поисках забытой кости, затем внезапно юркнула в нору под ящиком с инструментами, напуганная громким кудахтаньем белой наседки, у которой дикий кот утащил цыпленка.
Настало два часа. Небо затянуло тучами, и ночь стала еще темнее. Дикий кот вернулся в свою нору на каменистом холме; дворовая собака нашла кость и принялась ее грызть.
Кругом царило спокойствие. И только у себя в спальне стонала и шумно металась на постели тетушка Санни; ей снилось, будто над домом парит зловещая черная тень.
Тишина, еще более глубокая, чем в спящей природе, стояла и в каморке старика. Не слышно было даже его дыхания. Но он еще не покидал дома, его старое пальто — то самое, которое он приготовил в дорогу, все еще висело на спинке стула; и узелок и палка тоже лежали на месте. И сам старик покоился на постели, на подушке раскинулись его волнистые черные с проседью волосы. Лицо сияло в темноте детской улыбкой — и было в нем умиротворение.
Есть некая странница, чей постук у дверей хуже худшего из мирских зол, мы с трепетом сторонимся и бежим ее. Но к иным она приходит, как добрый друг. Мнилось, будто смерть знала и любила старика — так ласково она с ним обошлась. Да за что ей было терзать этого сердечного, простодушного и невинного, как малое дитя, человека?!
Она разгладила морщины на его челе, запечатлела на устах улыбку, сомкнула ему глаза, — никогда больше не блеснут в них слезы, — и короткий земной сон превратила в вечный, беспробудный.
— Как он помолодел за эту ночь! — удивились те, что вошли к нему на следующее утро.
Да, милый чудак! Таких, как ты, время не старит. Волосы твои тронула седина, но свой последний час ты встретил чист и невинен, словно младенец.
Глава IX. Бонапарт убегает от призрака
Бонапарт стоял на куче золы, заложив руки назад, под фалды. Он еще издали завидел приближающийся фургон и уже заранее хохотал в предвкушении сцены, которую собирался разыграть.
Тем временем, свернувшись клубком среди мешков на задке фургона, Вальдо крепко прижимал к груди машинку для стрижки овец. Наконец-то она кончена! Счастливая мысль, необходимая для ее завершения, пришла ему накануне, когда он сонными глазами смотрел, как вода крутит мельничное колесо.
— Завтра смажу все маслом, подтяну винты и, пожалуйста, смотрите! — шептал он. — Пусть весь мир смотрит… весь свет… на мою машинку! — Вальдо с такой силой нажал на свое творение, что колесики едва выдержали его напор. Он бормотал все громче, не замечая, что говорит вслух. — Пятьдесят фунтов!.. Куплю отцу черную шляпу; Линдал — голубого шелку, самого тонкого, и еще темно-лилового — как степные колокольчики, и белые башмачки. И ящик, полный книг. Из них я узнаю обо всем… обо всем… — Его полусогнутые пальцы зашевелились. — И о том, отчего кристаллы такие прекрасные, отчего железо притягивает молнию, почему черные люди — черные и почему солнце греет. Я прочту, все прочту, все-все. — И тут на него нахлынуло странное чувство: словно к нему снизошел бог, словно кто-то добрый и сильный заключил его в свои объятья. Вальдо улыбнулся полузакрытыми глазами. — Ох, отец мой небесный, твое прикосновение — как тепло солнца… Библия не может поведать о тебе, а я чувствую… Святые книги написаны людьми… Но ты… — Его речь перешла в невнятное бормотание. Открыв глаза, он увидел бурую равнину. Уже полчаса они ехали по своей земле, а он и не заметил. Вальдо окликнул возницу, который клевал носом, сидя на козлах. До фермы оставалось не больше полумили. Вальдо вдруг показалось, будто он здесь целый год не был. Ему почудилось даже, что он видит Линдал; она стоит на кирпичной ограде и смотрит: не появился ли его фургон? Ему чудилось, что он видит и отца — то и дело останавливаясь, тот бредет от одной постройки к другой.
Вальдо понукал волов. Скорей! Скорей! Ведь он везет всем подарки. Отцу — табак, купленный в лавочке на мельнице, Эмм — наперсток; для Линдал — прелестный цветок, выкопанный с корнями там, где распрягали волов, для тетушки Санни — платок. Дом был уже близко. Вальдо сунул кнут в руки вознице — погоняй же! — и бегом пустился к ферме.
Возле кучи золы стоял Бонапарт Бленкинс.
— С добрым утром, дружок, — окликнул он Вальдо. — Куда ты так торопишься, даже щеки раскраснелись от бега?
Мальчик поднял голову, сегодня он был рад видеть и Бонапарта.
— Домой, — отвечал он, с трудом переводя дыхание.
— Напрасно, теперь там никого нет. И твоего милого друга папеньки нет, — сообщил Бонапарт Бленкинс.
— А где он?
— Вон там! — воскликнул Бонапарт, драматическим жестом указывая в сторону загонов для страусов.
— Что он там делает? — спросил мальчик.
Бонапарт Бленкинс потрепал его по щеке.
— Мы не могли его дольше держать здесь, слишком жарко. Вот мы и похоронили его, мой мальчик. Не могли его дольше держать здесь… Хе-хе-хе! — смеялся он собственной шутке. Вальдо шарахнулся прочь, пригнулся и стал пробираться вдоль низкой каменной ограды с осторожностью человека, подвергающегося большой опасности.
Около пяти часов пополудни Бонапарт Бленкинс, опустясь на колени, принялся разбирать сундук покойного.
Они с тетушкой Санни договорились, что, поскольку немца больше нет, он, Бонапарт Бленкинс, оставит учительство и заступит место управляющего. В качестве вознаграждения за прежние свои труды по ученой части Бонапарт высказал пожелание унаследовать имущество и комнату покойного. Тетушке Санни это пришлось не по душе. Покойный немец внушал ей куда больше почтения, чем при жизни. По ней, так лучше бы его имущество перешло к законному наследнику. Она твердо верила в то, что оттуда, сверху, видно и слышно все, что ни делается на земле. И так как она не знала, как далеко простирается власть духов над земным миром, то и взяла себе за правило поступать так, чтобы не восстанавливать против себя невидимых небесных аудиторов. Именно по этой причине она воздерживалась от дурного обращения с дочерью и племянницей покойного англичанина; она хотела, чтобы наследство управляющего получил его сын. Но у нее просто не хватило решимости отказать Бонапарту.
В тот вечер они вдвоем так мило провели время за чашечкой кофе, и Бонапарт Бленкинс, подумать только, он уже сносно, вполне сносно выучился говорить на местном наречии, объяснил, что в рассуждении прекрасного пола его вкусы целиком на стороне полных дам и что он весьма опытный земледелец.
И вот теперь он хозяйничал в комнате покойного управляющего.
— Где-нибудь здесь, где же им еще быть? — шептал он, аккуратно выкладывая из сундука старое платье. Но того, что он искал, там не было, — и ему пришлось свалить все обратно, — Где-нибудь в этой конуре, где же им еще быть? И я их отыщу, — утешал он себя. — Так я и поверил, что за эти годы ты ничего не отложил на черный день… Не такой уж ты глупец. Нет, нет, меня не проведешь!
Бонапарт расхаживал по комнате, тыкал пальцем во все трещины, где прятались пауки; выстукивал стену, пока не отбил порядочный кусок штукатурки, заглядывал в печную трубу и отковыривал сажу, не замечая, что она сыплется ему на лысый череп. Он перещупал все до единого синие холщовые мешочки, попытался приподнять камень под очагом, долго перелистывал, перетрясал книги, так что весь пол был усыпан пожелтевшими страницами.
Уже смеркалось. Некоторое время Бонапарт стоял в глубоком оцепенении, приплюснув пальцем нос. Потом решительно подошел к распахнутой двери и снял со стены висевшие там брюки и жилет, которые покойный носил до последнего дня жизни. Собственно, с них Бонапарт и начал накануне, сразу же после похорон, свои поиски, но тогда он очень торопился. Теперь он решил осмотреть платье внимательней. В одном из карманов жилета он обнаружил дыру и просунул в нее руку. Между тканью и подкладкой Бонапарт нащупал небольшой сверточек, вытащил его и стал жадно разглядывать. Внутри, под парусиной, что-то похрустывало; по звуку можно было предположить, что там лежит тугая пачка новеньких банкнот. Бонапарт торопливо сунул сверток себе в карман и опасливо выглянул наружу. Но там никого не было. Никого — лишь оранжевое заходящее солнце озаряло покрытую кустарником карру равнину и кур, копошившихся на куче золы. Бонапарт сел на стул у двери, достал перочинный ножичек и распорол сверток. Внутри оказалась пачка пожелтевших, истершихся бумаг. Бонапарт Бленкинс аккуратно развернул их, каждый листок в отдельности, и разгладил у себя на колене. По-немецки он не понимал, но, должно быть, бумаги очень ценные, если их хранят так бережно. В самом низу лежал пакетик с чем-то твердым.
— Вот они, Бон, вот они, дружочек! — воскликнул Бонапарт, хлопая себя по ляжкам. Подвинувшись ближе к свету, он осторожно развернул бумажку и увидел золотое обручальное кольцо.
— И на том спасибо, — сказал он и попробовал надеть кольцо на мизинец. Но палец был слишком толст.
Бонапарт снял кольцо и, положив на стол, уставился на него своими косыми глазами.
— Придет желанный час, — проговорил он, — и я поведу тебя при свете гименеева факела к алтарю, чтобы надеть на твой прелестный розовый пальчик, о Санни, радость моя, это колечко.