Странник снял свой, когда-то щегольской, а теперь заношенный цилиндр, обнажив лысое темя в полукружье волос, и отвесил тетушке Санни церемонный поклон.
— Что изволила сказать эта дама, друг мой? — осведомился он, скосив глаза на старого немца.
— Э, гм, ну… буры… видите ли… как бы это сказать… опасаются тех… кто ходит пешком…
— Мой любезный друг, — произнес незнакомец, положив руку на плечо управляющему, — я, конечно же, купил бы себе другую лошадь, но пять дней назад, переправляясь через глубокую реку, я обронил свой кошелек. В нем было пятьсот фунтов. Пять дней проискал я кошелек, но так и не нашел. Пять дней. Последние, чудом сохранившиеся девять фунтов я заплатил какому-то туземцу, который обшарил все дно реки. Но и он, увы, ничего не нашел.
Немец хотел было перевести все это тетушре Санни, но та и слушать ничего не стала.
— Нет-нет, пусть немедленно убирается. Вы только посмотрите, как он пялит на меня глаза, я женщина бедная, беззащитная. Если он вздумает обидеть меня, кто за меня заступится? — кричала тетушка Санни.
— Послушайте, — сказал немец вполголоса, обращаясь к пришельцу. — Не глядите на нее так пристально. Она может подумать… что у вас… дурные намерения.
— О, конечно, мой друг, конечно, — откликнулся гость. — Больше я и не погляжу в ее сторону.
И он тут же перевел взгляд на двухлетнего темно-шоколадного младенца. Этот несмышленый сын Африки пришел в неописуемый ужас и с воплями спрятался под одеялом своей родительницы.
Тогда пришелец повернулся к деревянной колоде. Он стоял, опершись обеими руками о набалдашник своей трости. Вид у его башмаков был довольно жалкий, зато трость была как у истинного джентльмена.
— Ишь бродяга! — буркнула тетушка Санни, глядя на него в упор.
Англичанин продолжал смотреть на колоду; казалось, он даже не замечает неприязненного к себе отношения.
— А вы, случайно, не шотландец? — поинтересовался немец. — Она ведь только англичан терпеть не может.
— Милейший, — воскликнул незнакомец. — Я чистокровный ирландец, отец у меня ирландец и матушка ирландка! В моих жилах ни капли английской крови!
— И вы, разумеется, женаты… — подсказывал немец. — У вас есть жена и детки… Видите ли, буры недолюбливают закоренелых холостяков…
— Ах, — сказал гость, и у него потеплел взгляд, — у меня милая жена и трое прелестных детей: две очаровательные девочки и прекраснейший сын.
Все это было тотчас передано управляющим тетушке Санни. Она немного смягчилась, хотя и осталась тверда в убеждении, что намерения у этого человека дурные.
— Господь свидетель, — вскричала она громким голосом, — все англичане — уроды, но такого, как этот, свет не видывал! Нос колбасой. Башмаки каши просят. А глаза-то! Да ведь он косой! Веди его к себе! — велела она управляющему. — Ты отвечаешь мне за него головой.
Немец перевел. Пришелец снова отвесил тетушке Санни низкий поклон и последовал за своим доброжелателем в его крохотную комнатушку.
— Я знал, что она скоро отойдет, — радостно говорил немец. — Тетушка Санни совсем не злая женщина! — И, перехватив удивленный, как ему показалось, взгляд, он поспешно добавил: — Мы тут живем попросту. Без громких титулов. Тетушка да дядюшка, вот и все наши титулы. Ну-с, вот моя комната, — сказал он, отворяя дверь. — Комната не ахти какая роскошная… Совсем даже не роскошная, но вы ведь не захотите спать в поле, а? — сказал он, украдкой глядя на своего гостя. — Входите, милости прошу. Угощу вас ужином. Царского стола не обещаю, но и с голоду не умрем… — Он потирал руки и оглядывался с довольной, хотя и несколько смущенной улыбкой.
— Друг мой, дорогой друг, — сказал гость, порывисто хватая его за руку, — да благословит вас господь, да благословит и наградит вас господь, заступник сирот и бездомных. Если б не вы, ночевать бы мне эту ночь на сырой земле.
Чуть позже Линдал принесла немцу ужин. Увидев свет в квадратном оконце, она не стала стучать, а откинула щеколду и вошла. В очаге потрескивал огонь, ярко-красным светом заливая всю невзрачную каморку с источенными потолочными балками, земляным полом и потрескавшейся штукатуркой на стенах. Комната была сплошь заполнена самыми разнообразными вещами. Рядом с очагом виднелся большой ящик для инструментов, над ним — полка, заставленная потрепанными книгами, еще дальше в углу возвышалась гора мешков, пустых и с зерном. С потолочных балок свисали ремни — «реймсы», старые башмаки, уздечки, связки лука. В другом углу стояла кровать, которую обычно задергивали синей занавеской. Но сейчас занавеска была откинута и в глаза бросалось стеганое одеяло из набивного ситца:, выцветшие красные львы по всему фону. Полку над очагом у одной стены занимали какие-то мешочки и камешки, на другой стене висела карта южной Германии. Красными черточками на ней был отмечен путь, который прошел старый немец. Только здесь Линдал и Эмм чувствовали себя как дома. Усадьба, где жила и правила тетушка Санни, была для них местом, где они спали, ели, — а тут они были счастливы. Напрасно старалась голландка внушить девочкам, что они уже взрослые и не пристало им туда ходить, в эту лачугу. Каждое утро и каждый вечер они реизменно оказывались здесь. Здесь прошло их детство, с этими старыми стенами связано столько добрых воспоминаний.
Долгими зимними вечерами они сидели вокруг очага, дожидались, пока поджарится картошка, и загадывали друг другу загадки, а старик немец рассказывал им о маленькой немецкой деревушке, где пятьдесят лет назад, совсем еще мальчиком он играл в снежки. Он вспоминал вслух, как однажды отнес домой вязаные чулочки девочки, которая впоследствии стала матерью Вальдо. И обеим слушательницам казалось, будто они воочию видят, как, постукивая деревянными башмаками, разгуливают крестьянские девушки с золотыми косами и как мамы сзывают своих детей ужинать и накладывают им в деревянные плошки картофель и поят молоком, а иногда девочки проводили время еще веселее: в лунные вечера затевали возню у дверей, и старый немец, как ребенок, бегал с ними взапуски, и все смеялись так громко, что от хохота дрожала крыша старого амбара. Но всего приятнее были теплые, темные, звездные ночи, когда все они садились на крылечке и пели на немецком языке псалмы; голоса их звучали звонко в ночной тишине, и немец украдкой, чтобы не видели дети, смахивал с глаз слезы; а иногда они просто смотрели на небо и говорили о звездах — о прекрасном Южном Кресте, о кроваво-красном Марсе, об Орионе с его поясом, о семи загадочных сестрах — какие они, сколько им миллионов или миллиардов лет, обитаемы они или нет. И старый немец высказывал предположение, что там, очень даже может быть, живут души тех, кого они любили. Может быть, вон на той далекой мерцающей искорке живет теперь маленькая девочка, чулочки которой он относил домой… И, отыскав в небе искорку, дети смотрели на нее потеплевшими глазами и говорили: «Вот звезда дяди Отто». И еще они размышляли о тех временах, когда свод небесный свернется, подобно свитку, и светила небесные осыплются с тверди, точно перезрелые плоды смоковницы, и оборвется течение времен, и «сын человеческий придет во славе его и с ним все ангелы его». Голоса их становились все тише, понижаясь до шепота. Они желали друг другу покойной ночи и расставались притихшие…
Когда Линдал заглянула в квадратное оконце, Вальдо сидел у очага и смотрел на кипящую кастрюлю, забыв о грифеле и дощечке, которые все еще были у него в руках. Старый Отто сидел за столом, уткнувшись в газету трехнедельной давности. На кровати в углу, вытянувшись, крепко спал их гость. Он дышал раскрытым ртом, все тощее его тело изобличало смертельную усталость. Девочка поставила еду на стол, сняла нагар со свечи и пристально посмотрела на спящего.
— Дядя Отто, — сказала она, положив руку на газету. Старый немец поднял глаза и взглянул на нее поверх очков. — Этот человек весь день был на ногах?
— С самого утра, бедняга. К ходьбе он непривычен, сразу видно, джентльмен. А что делать, если лошадь пала? — сказал он, выпятив нижнюю губу и сочувственно разглядывая незнакомца; его пухлый двойной подбородок, вдребезги разбитые башмаки.
— А вы ему верите, дядя Отто?
— Конечно, верю. Он сам мне трижды рассказал обо всем, что с ним случилось…