Выбрать главу

После его ухода я расставил все по-прежнему. Мне нравилась моя каморка, я с удовольствием возвращался к себе вечером, и мне даже казалось, будто ее стены упрекают меня за то, что я пригласил сюда этого малого. Назавтра он пришел за моей лошадью. В четверг он не возвратил ее, а в пятницу я нашел у своей двери седло и уздечку.

Под вечер он заглянул ко мне в лавку и поинтересовался, нашел ли я седло. «А этот мешок с костями вы найдете, Фарбер, в шести милях отсюда, — добавил он. — Я пришлю вам завтра шиллинг-другой, хотя, по правде сказать, ее шкура и того не стоит. До свидания». Тут я перемахнул через прилавок и схватил его за горло. Мой отец так берег ее, он спешивался каждый раз, когда приходилось ехать в гору, а этот человек убил ее! Я тряс его, требуя сказать, где он бросил мою лошадь; его счастье, что он вывернулся у меня из рук. Он прокричал мне с порога, что невелик труд загнать клячу, хозяин которой спит на ящиках и не имеет тарелки для гостя; я, верно, кормил ее мешками из-под сахара, «если вы думаете, что я забрал ее себе, поезжайте и посмотрите сами, — сказал он. — Вы ее найдете там, где стервятники».

Я ухватил его за шиворот, приподнял и вышвырнул на самую середину улицы. Я слышал потом, как бухгалтер говорил одному приказчику, что вот, мол, в тихом омуте черти водятся. С тех пор меня уже не звали «Душеспасением».

Я пишу тебе о всяких мелочах, но ведь никаких важных событий и не произошло: может, тебе приятно будет узнать обо всем этом. Что бы ни случалось, я думал: «Не забыть бы рассказать Линдал», — мысль о тебе никогда не покидает меня.

После этого случая ко мне заходил лишь один пожилой человек. До этого я часто встречал его на улице в грязном черном сюртуке и в шляпе с черной креповой ленточкой. Один глаз у него был выбит — оттого-то я и приметил его. В один прекрасный день он явился ко мне с подписным листом. Деньги, которые он собирал, должны были пойти на выплату жалованья пастору. Когда я ответил, что мне нечего ему дать, он строго поглядел на меня своим единственным глазом.

«Молодой человек, — спросил он, — отчего я никогда вас не видел в доме божием?»

Я полагал, что намерения у него добрые; мне стало почему-то жаль его, и я ответил, что не хожу в церковь.

«Молодой человек, — сказал он, — мне горько слышать столь богопротивные слова из ваших уст. Вы еще так молоды, но уже вступили на погибельную стезю. Вы забываете о боге, бог забудет о вас. В церкви есть для вас свободное место возле задней двери. Что станет с вашей бессмертной душой, если вы предадитесь мирским радостям и наслаждениям?» -

Он отвязался от меня только после того, как я дал ему полкроны. Впоследствии я узнал, что этот человек собирает плату за пользование местами в церкви, за это ему выплачивают проценты.

Когда срок моего контракта с хозяином лавки истек, я нанялся погонщиком.

В то утро, когда я снова увидел вокруг себя поросшие кустами карру холмы с нависающим над ними нежно-голубым небом, я был словно пьяный. Я смеялся, а сердце мое билось так, словно готово было выпрыгнуть из груди. Я плотно зажмуривал глаза, а потом снова открывал их, чтобы убедиться, что я не за прилавком. Может быть, в торговле и есть что-то привлекательное, как и во всем другом на свете, — но для меня она отвратительна. Я с удовольствием работал бы погонщиком, если бы мне приходилось погонять только одну упряжку быков. Хозяин сказал мне, что каждый из нас будет править одной упряжкой: первой он, второй я, а для третьей он наймет погонщика. Но с первого дня, чтобы помочь ему, я правил двумя упряжками, а затем и всеми тремя. У каждой придорожной гостиницы хозяин останавливался пропустить рюмочку, а когда возвращался, уже не стоял на ногах, и нам с мальчишкой-готтентотом приходилось класть его в фургон и управляться самим со всем обозом, а у следующей гостиницы все начиналось сначала. Ехали мы по ночам, отдыхали же днем, в самую жару, по пять-шесть часов. Я решил, что буду читать перед сном час-другой, и первое время так и делал. Но потом сон стал одолевать меня с такой силой, что я убрал книги. Когда всю ночь идешь пешком да еще погоняешь три упряжки, устаешь так, что просто валишься с ног. Поначалу я был в восторге: никогда еще звезды не казались мне такими красивыми. Когда мы проезжали сквозь кустарник, по обе стороны дороги плясали блуждающие огоньки; и даже темные сырые ночи казались мне прекрасными. Но вскоре утомление взяло свое, я перестал замечать что-либо, кроме дороги и быков. И мечтал лишь о ровной колее, чтобы можно было сесть на козлы и подремать. Сколько редкостных растений и цветов видел я там, где мы останавливались на привал. С невысоких деревьев свешивались гроздья цветов, густо рос орешник, порхали невиданные бабочки. Но я слишком сильно уставал, чтобы любоваться всем этим. Только бы набить живот, завалиться под фургоном и спать до тех пор, покуда тебя на разбудят, — и снова всю ночь в пути. Я привык спать на ходу, перестал размышлять и превратился в некое подобие животного. Тело у меня окрепло, я стал выносливей, чем когда бы то ни было, но мой мозг омертвел. Это может понять только тот, кто сам испытал. Ты работаешь, работаешь, работаешь — незаметно душа в тебе черствеет. Когда я теперь встречаю приехавших из Европы землекопов, угрюмых, свирепых и загрубелых, — я знаю, что сделало их такими, и если у меня есть хоть горсть табаку, я отдаю им половину. Их превратила в животных работа — однообразная, тупая, механическая работа, которую делали, может быть, и не они сами, а их предки. Душа в перетруженном теле погибает. Но ведь работа может быть и благом. На ферме я тоже трудился от зари до зари, но у меня оставалось время, чтобы мыслить и чувствовать. Непосильной работой можно вытравить в человеке все человеческое, можно превратить его в дьявола. Я это понял на собственном опыте. Ты никогда не сможешь понять, как велика происшедшая во мне перемена. Хуже всего то, что я не чувствовал себя несчастным! Только бы не застрять в дороге, только бы поспать немного, — о большем я тогда и не мечтал. Так прошло восемь месяцев. Наступил сезон дождей. По восемнадцать часов в сутки мы ходили мокрые. Фургоны по ступицы вязли в грязи, нам приходилось откапывать колеса, мы еле тащились. Хозяин ругал меня последними словами и каждый раз, отведя душу, совал мне свою флягу с бренди. Он и раньше, бывало, предлагал мне сделать глоток-другой, но я отказывался, а тут стал без раздумья пить это зелье, как мои быки воду. Кончилось тем, что я сам стал забегать в каждый придорожный бар.

Однажды, в воскресенье, мы распрягли быков на берегу разлившейся реки и стали ждать, пока спадет вода. Моросило. Я забрался под фургон и улегся на раскисшую от дождей землю. Нечего было даже и думать о том, чтобы развести костер и сварить пищу. Фляжка у меня была полна, я сделал несколько затяжных глотков и заснул. Проснувшись, я увидел, что дождь все еще льет не переставая, и допил все, что оставалось, но никак не мог согреться, и хозяин протянул мне свою фляжку. Выпив, я пошел поглядеть, не убывает ли вода. Помню, как я шел и мне казалось, что дорога убегает у меня из-под ног. Проснулся я под небольшим кустом на берегу. Близился вечер. Тучи разошлись, и надо мной синело чистое небо. Мальчик-бушмен жарил на костре бараний бок. Он улыбнулся мне, растянул рот до ушей и сказал: «Хозяин был немного хорош, спать лежал на дороге. Боялся: хозяин задавит, перетащил его сюда». И снова заулыбался, словно бы говоря: знакомое дело, самому приходилось валяться на дороге, как же не выручить товарища! Я отвернулся. Какая прекрасная после дождя была земля, чистая, свежая, зеленая! А я, как свинья, валялся в грязи, покуда меня оттуда не вытащили. Я вспомнил, каким я был прежде, подумал о тебе. Однажды ты прочтешь в сазетах: «Немец-возчик Вальдо Фарбер попал под колеса своего фургона. Смерть была мгновенной. Покойный, как полагают, в момент происшествия был в нетрезвом состоянии». Такие сообщения частенько попадаются в газетах. Я сел, вытащил из кармана фляжку и зашвырнул ее в темную воду. Готтентот кинулся было за ней, но она пошла ко дну. С тех пор я не пью. Но, Линдал, видеть грех страшнее, чем совершать его. Каторжник и пропойца внушают нам ужас, мы думаем, что они потеряли облик человеческий, — а ведь сами они чувствуют себя такими же людьми, как и мы. «Вот мерзавцы!» — негодуем мы. А ведь они — это мы сами. Мы только древесина, а жизненные обстоятельства тот резец, который придает этой древесине любую форму.