В Сахаре песок издает мелодичные речи; то воет, то что-то твердит непонятно и жалобно, – там, где есть дюны; в Сахаре есть горы из кварцевых, или известковых песков в 200 метров от уровня почвы; и – выше; дохнет ветерок – дюна вдруг загрустит, извлекутся нежнейшие отзвуки; как ветер окрепнет, она – закурится; иные тревожные тоны взовьются; песок побежит – («sable vif»): так его называют французы. Вот как путешественник наш Елисеев, бывший на юге Тунисии, в Триполи, в далях Туата, в оазе Уаргла[18] и в песках рокового Ерга повествует о песне песков[19].
– «Но вот в раскаленном и неподвижном воздухе послышались и затрепетали какие-то чарующие звуки»… «Слышишь, как запели пески», произнес, словно просыпаясь из… полузабытья Ибн-Салах – «то пески пустыни, не к добру эти песни. Песок Ерга поет, зовет ветер, а с ним прилетает и смерть…» Особые звуки песка извлекаются там, где два слоя: один отвердевший, и верхний – сыпучий, бегущий, летающий, металлический шум; порой – визги и вой.
Есть в пустыне другая мелодия; крики камней, когда скалы в жаре дают трещины; трески – так нам говорит Елисеев – теперь «объясняют легенду… обитателей пустыни, которая говорит, что сердце их родины заставляет кричать самые камни и пески»[20].
Так гора близ Синая поет металлическим голосом; так по Пржевальскому скалы монгольской пустыни поют; так бормочущий Газ-ель-Ханван аравийской пустыни возносит молитвы под небо; и так говорил с Озирисом Мемносский Колосс. И Реклю отмечает поющие дюны Игиди; поющие дюны Ерга описал Елисеев.
Мы смотрим в окошко, стараясь увидеть сквозь бурные мути – окрестность; и воет окрестность, танцуя; и – бурные мути: в окно дребежжат, разорвутся; и – рвутся, и – рвутся, и – рвутся; и – все улетели; и – ясны пространства сожженной степи (солонцов – меньше здесь; оттого и пески уплясали куда-то, крутясь горизонтами).
В этой равнине есть что-то от русской равнины; такие же овраги ползут; я не знаю строения почвы; может быть, тот же лес; те же метелки из пляшущих трав; остановка; чу – звоны бубенчиков (как и в России): сквозь ветер; такие же пески наползают с востока в пространствах лихих оренбургских, самарских степях; и – такие же верблюды; нет – те все – двугорбые.
О – что за ветер! Я вижу, что поезд на станции еле заметно сдвигается с места; то – вижу по буквам за рамой исчезнувшей надписи станции; «Э, посмотри же, ветер нас немедленно двигает, слышу я голос француза; мы – едем; пытаюсь открыть дверь вагона наружу, и громкие ярости бурыми струями бросились в дверь; дверь – рванулась, чуть-чуть что не вырвав меня из вагона; мы боремся дружно с распахнутой дверью, пытаясь захлопнуть ее; наконец – удается.
Тускнеет, дымеет, вижжит и хохочет; и нет ничего, кроме хаоса желтых, кричащих, летящих песков за окном; прорвалось что-то; пятна мелькающих проясней; в них – пылевые столбы, сплошной проясень – снова; во мгле – горизонт.
А французик, военный, зуав, в яркокрасных штанах, очевидно душой полюбивший все здешнее, весело стал вспоминать о недавних годах:
– «А вот прежде здесь не было вовсе железной дороги; мы ехали в дилижансе, а около Кайруана есть спуск, так поверите-ль? Мы, отвязав лошадей, так-таки и катились под кручу».
– «А как пассажиры?»
– «Ну что ж? Коли падали на бок, ломались ноги; все было естественней, веселей, чем теперь, хоть… опасней»…
– «Теперь что-то слишком уж много комфорту».
Опять пересадка.
И вот.
Из песков – намечается: мертвенно желтым песком Кайруан; и вся даль – изошла минаретами; точно песчаною кистью прошлись по буреющей мути; и муть полосатится, перпендикулярно к равнине, являя глазами аберрацию: плоскости башен; под ними стена не видна; только носятся бурые клубы, как волны; на них овоздушенно виснет из воздуха – марево.