— Подремлю чуток, милый… Ты иди-ка, на море глянь…
— Так темно, дед. Что там видно?
— Ты понюхай его, — он попытался улыбнуться, — скажешь мне, как оно пахнет… Я его всю жизнь помню. И как оно шепчет…
— Шепчет? Что оно может шептать, дед? Вода.
— Грех тебе так, степному человеку вода жизнь дает. А море — живое и умное… — Усталые веки закрыли глаза, дед на ощупь нашел мою руку и потянул ее, будто указывал путь. Я погладил его пальцы, тонко вздрагивающие. Вспомнил вдруг, как нашел в траве птенчика, слабого, взял его в ладони, поднес к губам, согревая дыханием, и он шевелился и тыкался клювиком в мои пальцы… Дед отдыхал, слегка наклонив к плечу голову. Я вышел на палубу. Шум двигателя, плеск, поток ветра, шершаво-холодный металл борта и совершенно черное небо над головой — все стало реальным. Какие-то крики, словно плачет ребенок, носились в сыром воздухе. Вдруг ночь просветлела: увидел огни берегов: одного и другого. Из темноты веером мне махнуло белое крыло птицы. И еще одна, молниями, вверх-вниз… Это чайки метались и кричали из самой глубины ночи и плакали. Внизу вспыхнуло отражение иллюминатора и побежало по волне. Я наклонился над бортом, пытаясь рассмотреть воду, и вдруг я вдохнул и захлебнулся, аж слезу из глаз вышибло, запах йода, будто все мои царапины заныли в душе…
Дед сидел в той же позе. Знакомая баночка лежала в открытой ладони, открытая. Остатки сухой красноватой пыли сыпались на палубу и разбегались крупицами. Я подошел и сел рядом.
Я знал, что случилось. Дед улыбался, будто во сне, будто опять видел: маки, огромные, облетают… Я остался один, «кровиночка». В этом поле.
Жажда
Федора Ипполитовича похоронили в субботу. Без оркестра и помпезности.
Было мокро и грязно. Снег скользко размазывался под ногами людей, несущих гроб. Упавшая веточка траурного венка дважды переломилась, втоптанная в желтую кладбищенскую грязь, проступившую сквозь подтаявший снег… Обычные скромные похороны.
Вдова, одетая в черное, как и положено, не проронила ни слезинки. Красивая в своем сорокапятилетнем возрасте особым сочетанием утраты и достоинства. Когда наклонилась и целовала мужа, все, кто стоял рядом, услышали отчетливо: «Я тебя не оставлю надолго одного». И все.
Саша сидел теперь в кабинете умершего шефа и перебирал содержимое ящиков. На знакомство с делами заведующего отделом ему дали один день.
Он почти не успевал просматривать содержимое папок, тетрадей, потертых записных книжек разного формата. Бумаги попадались, старые, уже отработанные, и непонятно зачем еще хранимые.
Бросилось в глаза «Личный дневник» — вспомнил вдову на кладбище — стал читать:
…Началось первое студенческое лето. Я принят на работу в геологоразведочную экспедицию. Еду сопровождать две платформы со взрывчаткой. Дорога будет проходить между соляными озерами и расположенными через 10—15 километров один от другого поселениями для ссыльных (лагеря без охраны): мужской — женский, мужской — женский. От лагеря до лагеря солончаки и пустыня…
Перевернул несколько страниц:
Пески распадаются золотыми, заманчивыми, как нарезанный торт, волнами, по обе стороны узкоколейки. Мотовоз грохочет гулким металлом колес, рельсы, буферов и платформ, груженых взрывчаткой. И весь этот грохот пронизывает до костей, заставляя вздрагивать.
Мы с Мишкой — напарником — лежим на ящиках, выставив оголенные животы небу, и кричим кто громче: «Не-э-бо!» Небо ушло высоко вверх, поглотив в синем солнце. Стоит поднять взгляд, и оно мгновенно обрывается прямо в глаза. Больно. Искрами носится под ресницами белое. И не скрыться нигде. Солнце. И красный песок. И черная тень состава плоским изгибается по ступенькам шпал, и тоже краснеет, отлетая за последней платформой. Протягиваешь руку и черное опадает вниз и бежит по песку. Рядом.
Остановки. Какие-то крики. Обе платформы со взрывчаткой отцепили и состав покатил дальше, за стрелку, к деревянным баракам женского поселения, которое зарылось в песок длинными ребрами серых крыш. Внизу, между крышами, аккуратный овал высохшего соляного озера. Лица людей будто разъедены солью и солнцем. Даже небо бесцветно.
— Мальчик! Дай мыло.
Пока я повернул голову, Мишка, он между нами старший, уже грохнул затвором, как инструктировал завхоз: «Стой! — и, вскочив на ноги, — не подходи!»
Человек тридцать женщин, все в грубых костюмах (брюки заправлены в сапоги, куртки наглухо застегнуты, косынки, туго охватывающие лицо, — все покрыто соляной коркой, ломкой, как набелы известки), тащили с платформы ящики. Аммонал квадратился в них брусками хозяйственного мыла.