Старику было безразлично. Что ему эта квартира? У него было много дел. Он ухаживал за больной женой. Она уже не вставала с постели. Он ходил в столовую, которую открыли в стеклянной батарее. Приносил оттуда немного супа, каши, котлет или рыбы и обязательно пакет молока. Пакет он выбирал долго, не обращая внимания на ворчанье молоденькой продавщицы, перекладывал бумажные пирамидки, подозрительно осматривая каждый пакет. Наконец, выбирал, платил деньги и шел мимо застывших фото передовиков, мимо солнечных стекол витрин, за которыми показывала на него пальцами смешливая продавщица: «Этот старик совсем чокнутый. Другой бы давно получил квартиру и еще денежную компенсацию. Чего он ждет?» — Старик не слышал. Он думал о солнце. Ждал лета. Летом жена обязательно поднимется, будет выходить на крыльцо, сидеть, греясь…
Прошло уже три года, как он один.
В комнате на девятом этаже он отчетливо помнит переваливающийся хруст птичьих шагов на весеннем снегу. Запах прелой листвы. Защитно извивающегося червячка под тенью прожорливой птицы. Крик вороны, от которого замирал лес. Помнит жену… Но прошлая жизнь осталась позади, как отплывшая за окно вагона станция. А он не покинул поезда. Остался. И опять у окна. И глаза его не устают рассматривать рвань беспризорных листьев на взрыхленной земле, бегающие пятна кур меж сараев, чьи-то маечки и чулки на веревке, газету, летящую с обрыва в море. Он смотрит и никак не насмотрится. Никак не устанет. Будто не может надышаться.
С кухни опять слышны голоса: «А где Танечка? — Опять у старика сидит. — А он что делает? — Что-что, в окно смотрит. У него и занятия другого нет. Только комнату занимает. Когда же это, наконец, кончится? Когда он оставит нас в покое? — Ну, что ты так? Чем он тебе мешает? — Мешает… Таня! Таня, доченька моя, иди сюда!»
Таня слезает с дедовых коленей. Машет ему ладошкой, улыбаясь. Уходит.
Он слышит, как она громко рассказывает на кухне:
— Мы с дедушкой рисовали на окне. Я сама могу. Точка, точка, огуречик… И еще могу. Точка, точка, запятая, вышла рожица кривая. Меня дедушка научил, потому что эта рожица смеется. А когда смеется, то — лучше.
Глупенький
Сегодня ему двадцать два года. Его новая меховая куртка украшена орденами и медалями, какие у него есть: которые покупала мать, которые менял у дядек и пацанов, которые делал сам из разноцветных тряпочек, флотских пуговиц и вырезанных из жести парусников. Он заслужил все в морских путешествиях и сражениях. И море теперь принадлежит только ему, и плещет и кувыркается у ног его счастливее, чем портовый щенок Клотик.
Громадные черные глыбы травянистых прибрежных камней китовыми спинами выныривают из пробегающих волн. А чайки хохочут и дразнят их, и, пугливо взлетая, прячутся за низкими тучами, как цирковые шуты за занавес.
Сегодня его праздник. Его берег и его море. И сосульки, и камни, которые с каждым ударом россыпью скатываются вниз, в море, а с накатом новой волны снова вбиваются в берег, в искры и звон, — для него. «Для меня-а! — кричит он. — Я — геро-ой… моря-а!» — добавляет, хрипя и приседая. И эхо утопает, как берег в набегающую волну. Все замедляется. В секундной пустоте между гребнями — убегающим белым и стремительно падающим на него сверху зеленым — вода исчезает, всасываясь в свистящие водовороты, в мелькнувшие стебли морской травы, в кипящий песок… и бесцветные птицы успевают упасть и взлететь, выщипнув ошалевшую рыбу из пузырчатых глаз грязной пены.
Ноги скользят и разъезжаются по мокрым обледенелым камням, проваливаются в коричнево-черные заломы морской травы. Отдельные водяные обвалы, алчно заглатывая берег, дотягиваются и до него, мгновенно обвивая и облизывая голенища высоких резиновых сапог.
Сердито шипит, оседая, выдавливая из-под себя убегающие струи, пена. Какой-то кусок дерева или пробки долго летит на гребне волны в берег, исчезает и появляется вновь уже далеко от этого места, бумерангом возвращается в море.
Он бредет по бесконечному нагромождению веток, досок, деревьев, стеклянных и пластмассовых бутылок, мазута, тряпок, которые в невероятном количестве остаются после каждого шторма на берегу и потом исчезают неизвестно куда так же неожиданно, как и появились. И эта кошмарная полоса берега и прибоя дразнит и манит щедрыми осколками жизни: флакончики и пузырьки с таинственными именами и знаками, детские игрушки и обувь, полные следов океанского странствия, рыбацкие кухтыли, как запаянные в стекло солнечные брызги, просто ветки и камни, или обрывки канатов, или натруженные обломки корабельных весел — все мокрое, отяжеленное морем, перламутровыми нашлепками мелких ракушек, — все это появится, полежит на берегу, дразня и издеваясь над нашим покоем, и, однажды, исчезнет, подхваченное новыми штормами и ветром.