Выбрать главу

На юге Ганы, в дельте реки Вольты я видел похожие деревни. Они также прятались в пальмовых рощах среди песчаных дюн. Помню, и тогда меня восхитило умение крестьянина-африканца приспособить свой быт к труднейшим условиям жизни. Но одновременно я был удивлен глубокой архаичностью этих приморских деревушек. Время словно прошло мимо сплетенных из пальмовых листьев, вросших в песок жилищ.

В поездке из Таматаве в Фульпуэнт меня сопровождал чиновник из министерства иностранных дел — молодой экономист с европейским образованием. Я спросил его, как он объясняет, почему рядом с большим морским портом, где ключом бьет жизнь, сохраняются деревни, быт которых неподвижен и застоен.

Мой спутник словно ждал такого вопроса.

— Малагасийский крестьянин глубоко консервативен, — заговорил он. — Он упорно держится за верования, которые века назад принес с собой на Мадагаскар после долгих странствий через Индийский океан с островов современной Индонезии. А религия предков учит, что подлинная жизнь начинается лишь после смерти. И вот малагасиец больше денег тратит на сооружение богатых склепов для покойников, чем на улучшение собственного жилища. Он равнодушен к тому, что мы называем прогрессом.

Я не стал спорить с мнением моего спутника, которое он высказал как дипломат, а не как экономист. Было слишком очевидно, что ему трудно касаться подлинных причин застойности местной деревни. Эти причины имели политический характер, вокруг них велись жгучие споры, причем часто под вопрос ставилось само отношение тогдашнего правительства республики к крестьянству. Никто из участников полемики не сбрасывал со счетов влияния, действительно серьезного, традиционных верований на быт деревни, но были крайне редки и утверждения вроде тех, что я услышал от сопровождавшего меня дипломата-экономиста. Нет, малагасийский крестьянин отнюдь не равнодушен к прогрессу.

От Анцирабе, тихого провинциального городка, славящегося своими минеральными источниками, к деревне Сахациху вела пыльная проселочная дорога, становящаяся непроезжей после первого же дождя. Она извивалась по склонам уходящих за горизонт холмов. Невысокие деревья были видны только у далеко разбросанных по степи крестьянских домов под крутыми черепичными крышами. Там, где дождевые потоки смыли травяной покров, проступала багровая, словно запекшаяся кровь, земля. Холмы казались израненными, да они и были изранены эрозией — непрекращающимся натиском дождей и ветра.

Кое-где у дороги встречались небольшие стада коров — мелких, худых, с неожиданно массивными, широко раскинутыми рогами. Один из пастухов жестом руки остановил пас и, подойдя к машине, попросил у шофера воды. Его черное от загара, все в глубоких морщинах лицо было полузакрыто полями соломенной шляпы.

— Чье стадо он пасет? — спросил я через шофера.

— Свое, — не без гордости ответил пастух.

— Сколько же голов в его стаде?

— Шесть быков и тринадцать коров.

Мне вспомнилось, что говорил мне в Антананариву знакомый агроном. Он жаловался, что крестьянский скот малопродуктивен:

— Его содержат не потому, что молоко коров будет продано, а на быках можно пахать и боронить. И молока крестьянин не продает, и плуга с бороной не знает. Скот в его глазах ценен сам по себе, как символ зажиточности, богатства.

Со сходной картиной мне довелось несколькими годами раньше столкнуться в Гвинее среди скотоводов фульбе плато Фута-Джаллона. Но там положение резко изменилось, как только крестьянин получил возможность с выгодой продавать своих быков. Еще в колониальные годы местные мясо и молоко появились на городских рынках, а когда цена была невыгодна, стада контрабандой перегонялись в соседнее Сьерра-Леоне.

Я попросил шофера узнать у пастуха, куда он гонит стадо. Водитель перевел, что крестьянин надеется продать двух коров на мясо в Анцирабе. Видимо, мой антананаривский собеседник не был полностью прав. А вскоре я получил и еще одно подтверждение того, что его взгляды устаревают. В деревушке Сахациху я увидел крестьян, пашущих на быках.