Выбрать главу

– …Я очень, очень рад, что дело наконец сдвинулось с мертвой точки и несчастного изгнанника, многие годы невинно страдающего вдали от Отчизны, выслушала Лига Наций, - веско, но без вызывающего инстинктивный протест тупого напора говорил длиннолицый человек в дорогом костюме и галстуке не меньше чем за сотню марок, то и дело показывая безупречно ровные зубы, сверкающие, как горнолыжные курорты. Его немецкий был вполне сносен, только лексика казалась уж слишком сентиментальной и выспренней. - Надеюсь, человечество еще не окончательно лишилось совести, и те горячие, полные справедливого негодования слова, которые прозвучали сегодня в Ассамблее, будут услышаны.

– Однако, - осторожно пытался возражать журналист, - не смущает ли вас, что, скажем, такой человек, как Штыкмахер, действительно исповедовал в свое время несколько странные взгляды… и мы ничего не знаем о том, отказался ли он от них… э-э… в результате лечения… или нет. Он, например, полагал и, надо отметить, заразил своим убеждением немало народу, будто евреи являются недочеловеками и вообще потомками какой-то иной, априорно зловредной болотной расы, подлежащими безусловному поголовному уничтожению ради спасения человечества. Он, например, полагал, что земля является пустой, а звезды и планеты над нами выдуманы жуликами… по преимуществу - опять-таки еврейской национальности… для того, чтобы одурманивать народ Германии и вообще народы мира несбыточными мечтаниями и выманивать деньги. Не кажется ли вам, что такие представления действительно не очень вяжутся… как бы это сказать… с безупречно здоровой психикой?

– Все эти эффектные, но, скажем прямо, малосущественные детали его политической концепции являются лишь декорумом, - тотчас парировал Цорэс. - Основное же в ней - вполне обычное для общественного деятеля и, смею вас уверить, вполне здравое убеждение в том, что прогнивший коррумпированный режим современной Германии должен быть заменен правительством более здоровым и более заботящимся о народе и соблюдении его прав. Подобные взгляды высказываются всеми оппозициями в мире, но почему-то именно в Германии власти, вместо того чтобы в открытых политических диспутах завоевывать симпатии населения и делом доказывать неправоту герра Штыкмахера, предпочли упрятать своего противника и его единомышленников в сумасшедшие дома и тюрьмы. В конце концов, множество людей верит кто в Атлантиду, кто в марсиан, кто в спиритизм… Однако такие маленькие чудачества отнюдь не служат поводом для психиатрических экспертиз. Что же касается некоторого предубеждения штыкмахеровцев к евреям… Отметьте себе: я сам еврей, и потому меня никак нельзя заподозрить в антисемитизме. Да, этот пункт их программы… я бы сказал даже - пунктик, - и Цорэс снова кинул в объектив блистательную улыбку, - никак не может вызывать у меня симпатию. Но грош была бы цена свободе, если бы ею могли пользоваться только те, кто нас полностью устраивает. Вольтер сказал когда-то: я не разделяю ваших взглядов, но не пожалею своей жизни, чтобы вы могли их открыто высказывать. Прошло более полутора веков, но эта великая, эта блистательная мысль не потускнела. Давать свободу высказываться лишь тому, с кем ты согласен, - все равно что добиваться свободы лишь для себя. Это и есть тоталитаризм. А вот дать свободу тому, с кем ты заведомо не согласен, тому, кто тебе антипатичен, как раз и есть истинная демократия. На этом оселке проверяются ее приверженцы, на этом пробном камне Господь отличает агнцев демократии от ее козлищ…

Он устало глядел на экран исподлобья и думал: чего хочет этот Цорэс?

Как это признавался дочке Полоний? “Силки для птиц! Когда играла кровь - и я на клятвы не скупился, помню…”

В политике говорится больше красивых слов, чем даже в делах амурных, но сама она проста и прагматична, как физиология. Если политику приспичило выйти по большой нужде, он обязательно скажет что-нибудь вроде: простите, господа, я вас оставлю на несколько минут, потому что забыл сделать одну очень важную и нужную вещь. И простаки гадают: что это у него на уме? Чего ждать назавтра? А на самом деле политик просто пошел в нужник.

И ведь не солгал впрямую, вещь действительно нужная - но…

Нужная кому?

Скорее всего, Америка, так до сих пор и не сумевшая толком справиться с последствиями Великой депрессии начала тридцатых, хочет притока еврейских денег и еврейских голов. А может даже, в дальней-то перспективе, заведомо справедливой войны с заведомо гнусной Германией, чтобы, ухватившись за военную промышленность, вытянуть из тухлой ямы всю свою экономику, отсыревшую, точно дрова, и никак не желающую разгораться. Значит, первым делом - пусть евреи бегут из Германии, ведь, в общем-то, понятно, куда они побегут…

А понятно? Понятно ли?!

О, если бы была своя страна!!!

От бессилия хотелось выть и биться головой о стену. Истерические припадки дают разрядку долго сдерживаемым эмоциям… Спасибо, в другой раз.

– ...Благодарю вас за исчерпывающие ответы, господин Цорэс, - сказал журналист. - В заключение позвольте еще один вопрос уже совершенно из другой области. Частного, так сказать характера. Я от лица нашей программы и всех наших зрителей поздравляю вас с рождением сына…

– Благодарю, - на этот раз Цорэс сиял зубами секунды две, не меньше.

– Но все же позвольте поинтересоваться, отчего вы дали ему такое странное имя - Хаммер? - Журналист повернулся к камере. - Для тех наших зрителей, кто не знает английского: Хаммер - это молоток.

– Потому что я так решил, - безмятежно ответил Цорэс.

Корреспондент с некоторым недоумением кивнул несколько раз, а потом кадр сменился, под линзой проявился сверкающий чайник, и новый голос, закадровый, радостно выкрикнул:

– А теперь - реклама!

Он поспешно встал, подошел к зэвээну и провернул тугой выключатель до щелчка. Экран, чуть потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов в толстом аквариуме линзы.

В квартире снова стало тихо, словно он и не приходил домой. Лишь стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел какой-то вкрадчивый ядовитый треск, не давая покоя.

С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного, - и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или этот? А может быть, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из оставленного утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться - неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Цорэса, постельной утробе; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь будет незаметна и мгновенна, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза - и на дворе будет утро, и в душе будет тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.

Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то он знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь - не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял, что это тот самый сон.