— Ах! Ну, зачем вы так?
— Затем, что так хочу!
Я поступил жестоко, напоминая о смерти лицу почти умирающему. В иное время, случись бы подобное, вид длинноголового оборванца, сразу же после моих слов рухнувшего на кипы журнала «Русский архив»[13], вызвал бы ужасное отвращение к себе.
Тут наоборот. Должно добавить, что я высок, мясист, с широким лицом и несколько приплюснутым носом. И вот плотный, широколицый стоит, слегка наклонившись к тонкоголовому, небрежно опершись ладонями о край письменного стола. Стоит — и хохочет. Мало того — хохочет, он испытывает наслаждение от своего хохота!
«Это шпион, подлец, провокатор, — твердил я самому себе, — не знаю, кем он подослан и зачем, но он, несомненно, провокатор, и я разоблачу тебя, мерзавец, разоблачу! Как бы ты ни укрывался, как ни прятался, а я разоблачу, — и головой о стену, головой».
Хохот становился неудержимо истерическим. Надо бы крепиться, но я не мог поступить иначе, не мог! Впервые в жизни своей я ощущал внутри себя такую холодную и непреодолимую злобу, что ей, казалось, не будет конца.
Мой посетитель сидел на толстых номерах журнала, подобрав ноги и втянув голову в плечи, отчего голова его казалась особенно длинной.
Внутри меня, словно по холодному желобу, катилась тяжелая, как ртуть, свирепость. Мелькнуло: «Не ищет ли он ночлега, раз не прописан, не бежавший ли это из какого-нибудь концлагеря? И не оттого ли он так покорно выносит мои оскорбления?» Нет, нет! В каждом движении моего посетителя я искал важные причины, чтобы немедленно встать во враждебное положение.
— Если вы из арестованных… даже уголовник…
— Что вы, Илья Ильич!
Тогда я повторил:
— Кто же вы и зачем ко мне?
Он опять передернулся. Ему не хотелось отвечать, и если б я еще раз повторил свой вопрос, я получил бы тот ответ, который избавил бы меня позже от многих страданий. Теперь только я понимаю, что мне следовало его напугать донельзя — и он исчез бы. Мне ни в коем случае нельзя было его оставлять! Но, увы, свирепость моя, оказывается, не была стойкой! Я пожалел его только на одну секунду. К тому же жалость была смешана с любопытством, а это самое опасное смешение. Итак, я поддался жалости, крошечной капле жалости, — и мой посетитель поймал меня! Он торопливо спросил:
— Разрешите открыть вам, откуда я получил имя Агасфер?
Хотя и нехотя, но я отозвался:
— Значит, имя Агасфер — прозвище?
— О да! Мое настоящее имя Пауль фон Эйтцен. Если вы хорошо изучали материалы по Агасферу, вы, наверное, встречали мое имя. Пауль фон Эйтцен! Боже мой, как красиво это имя и как оно подходило к улицам моего родного города Гамбурга! Я, видите ли, из Гамбурга. Пауль фон Эйтцен. Я — доктор Священного писания и шлезвигский слуга господа… ах, как это было давно! В тысяча пятьсот сорок седьмом году я, Пауль фон Эйтцен, окончив образование в Виттенберге, с радостью вернулся к своим родителям в Гамбург. Родители мои — выходцы из Амстердама. Они торговали кожами, тиснеными преимущественно. Они были небогаты… на границе разорения… впрочем, зачем скрывать такие поздние коммерческие тайны! Они были нищи, — и я нищ!
— Почему же вы возвращались в Гамбург с радостью? Вы любили родителей?
— Я их ненавидел: разориться именно в те дни, когда мне более чем когда-либо нужны деньги!
— А, вы были влюблены?
— Да.
— История несчастной любви?
— Проклятой любви!
— Кем проклятой?
— По-видимому, той же любовью: выше ее, как я теперь знаю достоверно, нет бога.
— Ого!
— А почему греки достигли бессмертия? То есть в искусстве, потому что биологически другое бессмертие невозможно. Потому, что у них была богиня любви Афродита.
— У нас есть богоматерь Мария.
— Но она богоматерь, то есть родившая бога, и, значит, выше всех: попробуй-ка роди другая бога! Невозможно. Афродита же заботилась о любви всех и вся, она была очень демократичная. Нет бога, кроме бога любви.
— Простите, плотской или духовной?
— Одно вытекает из другого, разделить этого нельзя, аскетизм — величайшее преступление.
— Следовательно, плотская любовь выше всего?
— Если угодно, да!
— Ваши родители были евреи?
— Вы — по Розанову[14]?
— Нет, но вы начали рассказывать о своих родителях.
— Да, да! Они выходцы, повторяю, из Амстердама, голландцы.
— Агасфера все называют евреем.
— Меня тоже. Я даже сидел в гитлеровском концлагере, правда, недолго, мне ведь нельзя задерживаться на одном месте. Я иду.
— Знаю.
— Что же вас превратило в Агасфера?