Так я сыпучими песками жизни Тащился с ношею моею, зная, Что никуда ее не донесу; И вместе с смертию был у меня И сон, успокоитель жизни, отнят. Что днем в моей душе кипело: ярость На жизнь, богопроклятие, вражда С людьми, раздор с собою, и вины — Непризнаваемой, но беспрестанно Грызущей сердце – боль, то в темноте Ночной, вкруг изголовья моего Толпою привидений стоя, сон От головы измученной моей Неумолимо отгоняло. Буря Ночная мне была отрадней тихой, Украшенной звездами ночи: там, С мутящим землю бешенством стихий, Я бешенством души моей сливался. Здесь каждая звезда из мрака бездны, Там одинокая меж одиноких, Подобно ей потерянных в пространстве, Как бы ругаясь надо мною, мне Мой жребий повторяла, на меня С небес вперяя пламенное око. Так, в исступлении страданья, злобы И безнадежности, скитался я Из места в место; все во мне скопилось В одну мучительную жажду смерти. «Дай смерть мне! дай мне смерть!» – то было криком Моим, и плачем, и моленьем Пред каждым бедствием земным, которым На горькую мне зависть гибли люди. Кидался в бездну я с стремнины горной: На дне ее, о камни сокрушенный, Я оживал по долгой муке. Море в лоно Свое меня не принимало; пламень Меня пронзал мучительно насквозь, Но не сжигал моей проклятой жизни. Когда к вершинам гор скоплялись тучи И там кипели молнии, туда Взбирался я, в надежде там погибнуть; Но молнии кругом меня вилися, Дробя деревья и утесы: я же Был пощажен. В моей душе блеснула Надежда бедная, что – может быть — В беде всеобщей смерть меня с другими Скорей, чем одинокого, ошибкой Возьмет: и с чумными в больнице душной Я ложе их делил, их трупы брал На плечи и, зубами скрежеща От зависти, в могилу относил: Напрасно! мной чума пренебрегала. Я с караваном многолюдным степью Песчаной Аравийской шел; Вдруг раскаленное затмилось небо, И солнце в нем исчезло: вихрь Песчаный побежал от горизонта На нас; храпя, в песок уткнули морды Верблюды, люди пали ниц – я грудь Подставил пламенному вихрю: Он задушил меня, но не убил. Очнувшись, я себя увидел посреди Разбросанных остовов, на пиру Орлов, сдирающих с костей обрывки Истлевших трупов.– В тот ужасный день, Когда исчез под лавой Геркуланум И пепел завалил Помпею, я Природы судорогой страшной был Обрадован: при стоне и трясенье Горы дымящейся, горящей, тучи Золы и камней и кипучей лавы Бросающей из треснувшего чрева, При вое, крике, давке, шуме в бегстве Толпящихся сквозь пепел, все затмивший, В котором, ничего не озаряя, Сверкал невидимый пожар горы. Отчаянно пробился я к потоку Всепожирающему лавы: ею Обхваченный, я, вмиг прожженный, в уголь Был обращен, и в море, Гонимый землетрясения силой. Был вынесен, а морем снова брошен На брег, на произвол землетрясенью. То был последний опыт мой насильством Взять смерть; я стал подобен гробу, В котором запертой мертвец, оживши И с криком долго бившись понапрасну, Чтоб вырваться из душного заклепа. Вдруг умолкает и последней ждет Минуты, задыхаясь: так в моем Несокрушимом теле задыхалась Отчаянно моя душа. "Всему Конец: живи, не жди, не веруй, злобствуй И проклинай; но затвори молчаньем Уста и замолчи на вечность" – так Сказал я самому себе... Но слушай. Тогда был век Траяна; в Рим Из областей прибывший император В Веспасиановом амфитеатре Кровавые готовил граду игры: Бой гладиаторов и христиан Предание зверям на растерзанье. Пронесся слух, что будет знаменитый Антиохийской церкви пастырь, старец Игнатий, льву ливийскому на пищу В присутствии Траяна предан. Трепет Неизглаголанный при этом слухе Меня проник. С народом побежал я В амфитеатр – и что моим очам Представилось, когда я с самых верхних Ступеней обозрел глазами бездну Людей, там собранных! Сквозь яркий пурпур Растянутой над зданьем легкой ткани, Которую блеск солнца багрянил, И зданье, и народ, и на высоком Седалище отвсюду зримый кесарь Казались огненными. В это Мгновение последний гладиатор, Народом не прощенный, был зарезан Своим противником. С окровавленной