Выбрать главу

— Это был один из тех, о ком я вам уже говорил и из кого император выпекал королей, — сказал Дагобер. — Я видел одного пленного прусского офицера, которого этот сумасшедший неаполитанский король ударил хлыстом по лицу. Осталась темно-багровая полоса. Пруссак уверял, что он опозорен и что удар шпаги был бы для него куда приятнее. Я думаю… Ну, уж и черт же был этот бешеный король! Он знал одно: лезть прямо на пушечную пальбу. Только, бывало, заслышится пальба, уже ему кажется, что каждый выстрел зовет его по имени, и он прибегал, отвечая: «Я здесь!» Я рассказываю вам о нем потому, дети, что он постоянно и всем говорил: «Если я или генерал Симон не прорвем каре, то, значит, это каре не прорвать никому на свете!»

Роза продолжала:

«Я заметил, однако, к моему огорчению, что, несмотря на юные годы, Джальма испытывал порою приступы глубокой меланхолии. Иногда я подмечал между отцом и сыном обмен какими-то странными взглядами… Несмотря на нашу взаимную привязанность, я понял, что они от меня скрывают какую-то грустную семейную тайну. Насколько я мог понять из немногих слов, печально оброненных тем и другим, дело шло о каком-то странном событии, которому их мечтательное и возбужденное воображение придало сверхъестественный смысл.

Впрочем, ты знаешь, дорогая подруга, что мы сами потеряли право смеяться над чужим легковерием. Я, после случая при Ватерлоо, объяснить которое до сих пор ничем не могу…»

— Это о человеке, бросившемся между жерлом пушки и генералом, — пояснил Дагобер.

«…А ты, — продолжала чтение Роза, — ты, моя дорогая Ева, — после посещения этой прекрасной молодой женщины, которая, как оказалось из рассказов твоей матери, являлась и твоей бабушке сорок лет тому назад».

Сироты с удивлением взглянули на солдата.

— Я ничего подобного не слыхал ни от вашей матери, ни от генерала… Это меня не меньше вашего поражает, дети.

Роза продолжала все с увеличивающимся волнением и любопытством:

«Да, и наконец, дорогая Ева, иногда самые странные на первый взгляд вещи объясняются случаем, или сходством, или игрой природы. Ведь чудесное очень часто является или следствием оптического обмана, или игрой воображения, и приходит время, когда все, что казалось в нем сверхъестественным и сверхчеловеческим, объясняется очень просто и самым естественным образом. Не сомневаюсь, что и наши чудеса объяснятся когда-нибудь очень по-земному».

— Видите, дети, сперва-то покажется чудом, а потом выходит… самая простая штука… А сперва и не понять ничего…

— Раз это говорит наш отец, мы должны этому верить и не удивляться ничему. Не правда ли, сестрица?

— Конечно… раз все это в один прекрасный день должно найти свое объяснение.

— А и в самом деле, подумайте-ка, — сказал Дагобер после минутного молчания, — представьте себе, что кто-нибудь не знал бы, что вас двое и что вы так необыкновенно похожи друг на друга, так похожи, что и самый близкий человек вас не сразу различит… Ну, так подумайте, не представилась ли бы ему всякая… чертовщина по поводу таких двух маленьких ангелочков, как вы?

— Ты прав, Дагобер. Так можно объяснить многое, как говорит и наш отец.

Чтение продолжалось:

«Впрочем, моя милая Ева, я отчасти горжусь тем, что в жилах Джальмы течет и французская кровь. Отец его был женат на француженке, родители которой давно уже переселились в Батавию, на остров Яву. Это сходство в положении, — так как и ты ведь родом француженка и твои родители тоже жили на чужой земле, — кажется, еще больше увеличило мою симпатию к старику. Но, к несчастью, он давно уже потерял дорогую жену, которую боготворил.

Послушай, Ева, моя дорогая возлюбленная, знаешь, моя рука задрожала, когда я писал эти слова… Я знаю… это слабость… я безумец… но, увы, мое сердце невольно сжимается и готово разорваться… Господи! если меня постигнет подобное несчастье… А наш ребенок… что будет с ним в этой варварской стране?.. что станется с ним без тебя… без меня? Нет, нет!.. Это безумный, необоснованный страх!.. Но какая пытка находиться в такой мучительной неизвестности!.. Ведь я ничего не знаю… Где ты? Что с тобой?.. Что ты делаешь?.. Прости меня за эти черные мысли… они часто овладевают мной помимо воли… Ужасные, нестерпимые минуты! Когда я откину эти мрачные мысли, я себя утешаю так: ну, хорошо, я несчастен, одинок, я изгнанник, но все-таки там, далеко, на краю света есть два сердца, которые бьются для меня: ты и наше дитя… моя дорогая Ева!»

Роза насилу дочитала последние слова. Рыдания заглушили ее голос. Между грустными предчувствиями генерала Симона и печальной действительностью была скорбная связь. Да и вообще слишком уж задевала за живое и трогала эта беседа храброго солдата накануне страшного боя, при свете бивуачных огней, беседа, которой он старался заглушить тоску тягостной разлуки, не предполагая еще, что эта разлука стала вечной.

— Бедный генерал, он и не подозревает о нашем несчастье, — оказал Дагобер. — Но он не знает также, что вместо одного ребенка у него их двое… это все-таки будет для него утешением! А знаешь, Бланш… продолжай чтение теперь ты: Роза утомилась… она слишком взволнована, да и справедливее поделить поровну удовольствие и горесть при этом чтении.

Бланш взяла письмо, а Роза, вытерев глаза, прилегла к ней на плечо. Чтение продолжилось.

«Теперь я спокойнее, моя милая Ева, я прогнал мрачные думы и хочу вернуться к нашей беседе.

Сообщив тебе достаточно об Индии, я хочу поговорить теперь о Европе. Только вчера вечером один верный человек достиг наших аванпостов и передал мне письмо, адресованное из Франции в Калькутту. Наконец-то я получил весть об отце и успокоился на его счет. Письмо помечено августом прошлого года. Из него я узнал, что предыдущие письма где-то затерялись, а я, не получая их целых два года, предавался мучительной тревоге относительно его участи. Дорогой батюшка, годы на нем не отразились, он остался все тем же: та же энергия, та же сила, то же здоровье, как пишет он мне… по-прежнему работает простым рабочим и гордится этим, по-прежнему верен строгим республиканским воззрениям и надеется на лучшее будущее… Он уверен, что «время близко», и подчеркивает эти слова… Он же сообщает мне новости о семье нашего старого Дагобера, нашего друга… Знаешь, Ева, мне становится как-то легче на душе, когда я вспоминаю, что он с тобой… потому что я твердо уверен, что этот превосходный человек пошел за тобою в ссылку!.. Какое золотое сердце под суровой солдатской оболочкой!.. И как он, верно, любит наше дитя!..»

При этом Дагобер закашлялся и, наклонившись, принялся искать свой клетчатый носовой платок на полу, хотя он был у него на коленях. Он оставался согнувшись несколько секунд, затем поднялся и крепко отер свои усы.

— Как хорошо тебя знает наш отец!

— Как он угадал, что ты нас любишь!

— Хорошо, хорошо, деточки… оставим это… Читайте поскорее то, что генерал говорит об Агриколе и о Габриеле, приемном сыне моей жены… Бедная жена!.. И подумать только, что, может быть, через три месяца… Читайте же, читайте, дети, — прибавил солдат, желая скрыть свое волнение.

«Я не теряю надежды, что когда-нибудь до тебя дойдут эти листки, дорогая Ева, и поэтому опишу здесь то, что может заинтересовать нашего Дагобера. Для него будет большим утешением услышать что-нибудь о своей семье. Мой отец, старший мастер у добрейшего господина Гарди, говорит, что последний взял к себе и сына нашего Дагобера. Агриколь работает в мастерской отца, и отец от него в восторге. Он пишет, что это сильный, высокий юноша, как перышко подкидывающий свой тяжелый кузнечный молот, веселый, умный и трудолюбивый; лучший рабочий на фабрике, что не мешает ему, после тяжелого рабочего дня, возвратившись к матери, которую он обожает, сочинять замечательные патриотические песни и стихи. Они пользуются громадным успехом и распеваются во всех мастерских, потому что полны возвышенной энергии, а припевы у них такие, что разогреют самое холодное и робкое сердце».