Было десять часов вечера. Горбунья, вернувшись домой, разбитая усталостью и волнением, бросилась в кресло. Глубокая тишина царила в доме. Слышен был только бешеный шум ветра, сотрясавшего деревья в саду. Единственная свеча слабо освещала комнату, обтянутую темно-зеленой материей. Этот мрачный колорит и черное платье делали девушку еще бледнее, чем она была. Сидя в кресле у горящего камина, опустив голову на грудь, сложив руки, Горбунья выглядела тоскливой и безропотной. На ее лице можно было прочесть то суровое удовлетворение, которое присуще сознанию выполненного долга.
Но, воспитанная в безжалостной школе несчастья, Горбунья достаточно привыкла к горю, слишком частому и постоянному гостю, чтобы уделять ему слишком долгое время. Она была неспособна предаваться напрасным сожалениям и впадать в отчаяние, если событие уже свершилось. Как ни ужасен и внезапен был удар, как ни глубоко задел он душу Горбуньи, но надо было с ним мириться, и горе должно было перейти в постоянное, _хроническое_ состояние, являвшееся ее обычной долей. Кроме того, благородное создание находило еще и утешение в тяжелом горе. Ее тронуло расположение Анжели, а кроме того, она невольно гордилась той неописуемой радостью и тем слепым доверием, с каким принимал ее советы и счастливые предсказания молодой кузнец.
Горбунья утешала себя еще и тем, что с женитьбой Агриколя она успокоится и нелепые, смешные надежды или, скорее, грезы не станут ее больше волновать.
Наконец, Горбунья находила главное и глубокое утешение в том, что она смогла противостоять ужасному испытанию и скрыть от Агриколя любовь, которую она питала к нему. Читателю известно, как пугала несчастную девушку страшная мысль показаться смешной и опозоренной, что неминуемо должно было бы произойти, если бы открылась ее безумная страсть. Посидев несколько времени в задумчивости, Горбунья встала и медленно направилась к письменному столу.
- Единственной моей наградой, - сказала она, доставая письменный прибор, - будет возможность доверить немому и печальному другу, свидетелю моих горестей, эту новую скорбь. Я сдержала слово, которое дала себе, я поняла, что эта девушка способна составить счастье Агриколя и откровенно ему это высказала. Когда-нибудь, перечитывая эти страницы, я, может быть, найду в них награду за мои теперешние страдания!
Говоря это, Горбунья выдвинула ящик... Не найдя за ним рукописи, она вскрикнула от удивления. Но удивление сменилось ужасом, когда на месте дневника она увидала адресованное ей письмо!
Молодая девушка побледнела, как мертвец. Колени ее дрожали; казалось, она сейчас упадет без чувств. Но страх придал ей силы, и она распечатала письмо. Из него выпал билет в пятьсот франков, и Горбунья прочла следующее:
"Мадемуазель!
Трудно придумать что-либо оригинальнее и милее рассказа в вашем дневнике о любви к Агриколю. Нельзя устоять против желания объявить ему об этой великой страсти, о которой он и не подозревает. Несомненно, он будет чрезвычайно растроган! Конечно, мы воспользуемся этим случаем, чтобы доставить и другим лицам, которые, к несчастью, до сих пор были этого лишены, веселое удовольствие почитать ваш дневник. Если копий успеем снять мало, мы напечатаем всю рукопись... Нельзя не постараться о распространении таких прекрасных вещей. Одни поплачут, другие посмеются. Что покажется великолепным одним, других заставит хохотать во все горло. Так все на свете! Одно только достоверно, что ваш дневник наделает шума; за это уж мы ручаемся.
Так как вы способны скрыться от триумфа, а у вас кроме лохмотьев ничего не было, когда вас приняли из жалости в этот дом, где вы вздумали властвовать и разыгрывать даму, что по многим причинам вовсе не пристало вашей фигуре, то вам дарят пятьсот франков в виде платы за бумагу. Если вы вздумаете скромничать и избегать поздравлений, которыми вас будут осыпать с завтрашнего дня, так как ваш дневник уже пущен в ход, то по крайней мере на первое время вы не останетесь совсем без средств.
Один из ваших собратьев,
_Действительный_ горбун".
Грубо насмешливый и дерзкий тон был рассчитан с дьявольским искусством, чтобы письмо можно было принять за сочинение какого-нибудь лакея, завидующего положению Горбуньи в доме. Действие письма было как раз то, на какое и рассчитывали.
- О Боже мой! - только и могла выговорить бедняжка в ужасе.
Если читатель вспомнит, в каких страстных выражениях изливала свою любовь к приемному брату несчастная девушка, если вспомнит, как часто она там упоминала о ранах, наносимых ей бессознательно Агриколем, если примет во внимание ее страх показаться смешной, то безумное отчаяние, овладевшее бедняжкой после чтения подлого письма, будет вполне понятно. Горбунья ни минуты не подумала о тех благородных словах, о тех трогательных рассказах, которые содержал ее дневник, и единственная ее мысль, как молнией поразившая ум несчастной, заключалась в том, что завтра и Агриколь, и мадемуазель де Кардовилль, и дерзкая и насмешливая толпа будут знать о ее любви, невероятно смехотворной любви, после чего она будет уничтожена стыдом и горем. Горбунья склонилась под этим неожиданным оглушительным ударом и несколько времени оставалась совершенно уничтоженной и неподвижной.
Но постепенно к ней вернулись сознание и вместе с этим чувство тяготевшей над ней необходимости действовать немедленно, не теряя времени. Надо было покинуть этот гостеприимный дом, в котором она нашла было убежище после всех несчастий. Пугливая застенчивость и исключительная чувствительность не позволили ей ни минуты дольше оставаться там, где открыли ее душевные тайны и сделали их жертвой насмешек и презрения. Ей и в голову не пришло искать правосудия или мести у мадемуазель де Кардовилль. Вносить смуту и беспокойство в ее дом, покидая его навсегда, она сочла бы неблагодарностью со своей стороны. Она даже не старалась угадать, кто совершил гнусную кражу и кто был автором оскорбительного письма... Зачем ей все это, если она решила бежать от унижений, которыми, ей угрожали!
Ей смутно казалось (чего и желали достичь), что письмо было делом рук кого-нибудь из прислуги, завидовавшей тому вниманию, с каким Адриенна относилась к Горбунье. Тем больнее было думать, что интимно-скорбные страницы, начертанные кровью ее сердца, которых она не решилась бы открыть самой нежнейшей и снисходительной из матерей, эти страницы, отражавшие с жестокой точностью тысячи тайных ран ее измученной души, станут или уже стали в данную минуту предметом насмешек и плоских шуток лакеев.