- Огонь согрел меня, все пройдет... мне некогда валяться и лечиться... вот было бы кстати теперь заболеть!.. Именно теперь, когда дело Реннепонов все в моих руках!.. Нечего сказать, есть тут время хворать! Поговорим лучше о деле... Итак, я вам говорил, отец д'Эгриньи, что вы можете нам очень помочь... а также и вы, княгиня: вы ведь смотрите на это дело как на свое собственное... и...
Роден снова замолчал... Затем он испустил пронзительный крик, упал на кресло, стоявшее около камина, конвульсивно съежился и, схватившись за грудь, простонал:
- О, как я страдаю!
Ужасная картина представилась глазам окружающих! Лицо Родена моментально приняло мертвенный оттенок... Оно словно разлагалось и притом мгновенней мысли... Налитые кровью глаза, казалось, совершенно провалились, и среди двух запавших черных орбит, увеличенных тенью, сверкали только воспаленные зрачки. Все черты обострились, и вялая кожа, зеленоватого оттенка, влажная и холодная, сокращаясь нервными вздрагиваниями, стянулась на костях. Искаженный невероятной болью, оскаленный рот с трудом пропускал неровное дыхание и возгласы:
- О, как я страдаю!.. я горю!..
И, уступая порыву, бешенства, Роден вырвал пуговицы жилета и наполовину разорвал черную грязную рубашку, словно одежда его давила и увеличивала страшные страдания, он корчился, царапал ногтями обнаженную грудь.
Епископ, кардинал и отец д'Эгриньи окружили Родена и старались его сдерживать. Судороги были страшные. Вдруг, собравшись с силами, Роден вскочил на ноги, прямой и окоченелый, точно труп, в разорванном платье, с вздыбившимися редкими седыми волосами, с пылающими и налитыми кровью глазами и, устремив страшный взор на кардинала, он конвульсивно схватил его за руки и ужасным, сдавленным голосом закричал:
- Кардинал Малипиери... эта болезнь слишком внезапна... Меня боятся в Риме... а вы ведь из рода Борджиа... ваш секретарь был у меня утром...
- Несчастный!.. Что он говорит? - воскликнул кардинал, удивленный и оскорбленный обвинением.
И с этими словами он старался высвободиться из рук иезуита, скрюченные пальцы которого, казалось, были из железа.
- Меня отравили... - прошептал Роден, падая на руки отца д'Эгриньи.
Несмотря на весь свой страх, кардинал успел тому шепнуть:
- Он думает, что его хотят отравить... несомненно, он затевает что-то очень опасное!
Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Балейнье.
- Ах, доктор! - воскликнула бледная и перепуганная княгиня. - У отца Родена внезапно сделались ужасные конвульсии... идите... идите скорее...
- Конвульсии? Это пустяки, успокойтесь, княгиня, - сказал доктор, бросая шляпу и поспешно подходя к группе, окружавшей умирающего.
Все посторонились, исключая отца д'Эгриньи, поддерживавшего больного на стуле.
- Боже!.. Какие симптомы! - воскликнул врач, с ужасом наблюдая за изменениями лица Родена, которое из зеленоватого становилось синим.
- Что же это такое? - в один голос спросили все.
- Что такое? - воскликнул доктор, отпрянув назад, точно он наступил на змею. - Это холера, и это заразно!
При страшном магическом слове "холера" отец д'Эгриньи бросил больного, который рухнул прямо на ковер.
- Он погиб! - продолжал доктор. - Но я все же сбегаю за лекарствами, чтобы испытать последние средства для спасения!
Он бросился к дверям, а за ним все остальные; перепуганные, потеряв голову, они толпились у дверей, впопыхах даже не в состоянии их открыть.
Двери открылись, наконец, но с другой стороны... и показался Габриель, Габриель, образец настоящего священника, святого евангельского пастыря, заслуживающего самого глубокого почтения, горячей любви и нежного восхищения. Его ангельское лицо, полное кроткого спокойствия, резко контрастировало с искаженными страхом лицами... Они чуть не сбили с ног молодого священника, восклицая:
- Не ходите туда!.. Он умирает от холеры!.. Спасайтесь!..
При этих возгласах Габриель оттолкнул епископа, застрявшего в дверях, и бросился к умирающему, пока достойный прелат спасался бегством. Роден катался по ковру в страшных судорогах, невыносимо страдая. Падение со стула, видимо, привело его в себя, потому что он умирающим голосом бормотал:
- Бросили, как собаку... подыхать... без помощи... О! Трусы!.. Помогите!.. Помогите... Нет, никого нет...
И, упав опять на спину, вверх лицом, искаженным дьявольским отчаянием, как у осужденного на вечные муки, умирающий повторял:
- Никого... Никого...
И вдруг его пылающие яростью глаза встретились с ясными голубыми глазами Габриеля, и он увидал, что последний стал на колени и, склонившись над ним, проговорил ласково и сердечно:
- Вот и я, отец мой... я пришел помочь вам, если возможно... а если Господь призывает вас к Себе, то помолиться за вас...
- Габриель! - прошептал еле слышно Роден. - Простите... зло... которое я вам причинил! Сжальтесь... не покидайте меня... не...
Роден не мог закончить... Он привстал было немного, но опять вскрикнул и снова упал, недвижим...
Этим вечером в газетах было напечатано:
"Холера в Париже... Первый случай отмечен сегодня днем в половине четвертого во дворце княгини де Сен-Дизье на Вавилонской улице".
4. ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД СОБОРОМ ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ
Прошла неделя с того дня, как Роден заболел холерой. Опустошительная работа эпидемии день ото дня все усиливалась.
Страшные дни! Париж, еще недавно такой веселый, облекся в траур. А солнце никогда, кажется, не блистало так ярко, небо никогда не было таким ясным и синим. Странный и таинственный контраст представляли эта ясность и спокойствие природы с ужасами опустошения, производимого смертоносным бичом. Под беспечным светом солнца еще заметнее выступ-ал тоскливый страх. Все дрожали - кто за себя, кто за близких. На всех лицах виднелось какое-то беспокойное, удивленное, лихорадочное выражение. Все куда-то торопились, точно думая, что быстрым шагом можно убежать от опасности, и всякий в беспокойстве спешил скорее к себе домой, потому что нередко, уходя, там оставляли жизнь, здоровье и счастье, а два часа спустя находили уже смерть, агонию и отчаяние. Каждую минуту в глаза бросалось нечто странное и страшное: по улицам двигались телеги, симметрично нагруженные гробами; они останавливались у ворот, люди, одетые в серое с черным, ждали, протянув руки, и им передавали один, два, три, а то и четыре гроба из одного дома. Иногда запас гробов заканчивался, и многие из умерших на улице _оставались необслуженными_.
Чуть ли не во всех домах слышался оглушительный стук молотков. То заколачивали гробы. И столько было работы, что иногда руки заколачивающих опускались в изнеможении. Тогда слышны были стоны, крики отчаяния, проклятия. Это черные с серым люди получали новую жертву, и гробы наполнялись, и днем и ночью заколачивались их крышки, но больше днем, чем ночью. Потому что с вечера вместо похоронных дрог, которых не хватало, за гробами являлись импровизированные погребальные экипажи: телеги, фургоны для мебели, тележки, фиакры, кареты - все служило для перевозки страшной клади. Они встречались на улице, нагруженные доверху пустыми гробами, а потом отвозили вместо пустых гробов гробы с покойниками.
Окна домов к вечеру загорались ярким светом и часто сияли до утра. Был сезон балов, и можно было принять это за яркое освещение веселых ночей праздника; между тем горели не стеариновые, а восковые свечи, и похоронное пение заменяло веселый бальный шум. На улицах вместо шутовских прозрачных вывесок, присущих лавкам с маскарадными костюмами, качались кроваво-красные фонари с черными надписями: "ПОМОЩЬ ЗАБОЛЕВШИМ ХОЛЕРОЙ".
Но где был настоящий праздник... особенно ночью - так это на кладбищах... Они стали местом разврата... Всегда немые и молчаливые среди ночной тишины, когда слышен только шелест кипарисов, колеблемых ветром, они... до того пустынные, что даже человеческие шаги не осмеливались нарушить мертвого покоя... сделались вдруг оживленными, шумными, сверкающими всю ночь при свете многочисленных огней. Дымный свет факелов бросал багровые отблески на темную зелень елей и на белые камни памятников, а множество могильщиков, весело насвистывая и напевая, копали могилы.