–– Извини меня.
–– Ты это чего?
Мы стояли рядом, животами прислоняясь к забору и делали вид, что изучаем улицу. Поросшая жухлой травой, она путалась в хмурой серости дня. Вокруг не было ни души, только ветер гнал вдоль камней оград сухие ветки. Волосы Агаты развевались.
–– Ты чего? – спросила она тоном, требующим многоточия после знака вопроса – самого пошлого знака препинания из существующих.
–– Прости.
–– Не прощу, пока не скажешь, в чём дело.
–– Я думал, ты замечаешь. Мы с тобой как будто были заодно, понимаешь? Я думал, что у нас что-то вроде уговора, но без слов. Ты согласна, что я на тебя долго смотрю, и ничего в этом такого нет.
–– А теперь?
Я стиснул одну из шершавых перекладин. Мелкие щепки впились в кожу.
–– Теперь выходит, что я как сраный извращенец. – она промолчала. – или шпион.
–– Да нет же.
–– Да.
–– Думай как хочешь, но ничего такого в том, что ты на меня смотришь, нет. Но я поняла, о чём ты. Не волнуйся. Никакой ты не шпион.
Она не сказала ничего про извращенца. И мне стало ещё хуже, потому что такие, как Агата о словах не забывают. Такие, как она знают цену каждой букве. Они никогда не говорят что-то без необходимости и никогда не позволяют себе выпускать из речи действительно важное.
Сейчас, стоя в душной зале прощания и отчаянно стараясь не замечать, как ручейки пота прокладывают, я всё ещё чувствовал то же самое. Понятно почему – теперь я пялился на её лицо неприлично долго, а у неё даже возможности не было об этом узнать. И все они: все эти бог весть откуда явившиеся тётушки, дедушки и племянницы (где только была эта многочисленная родня, пока её мать пыталась как могла задобрить госпожу Лилу и сохранить за собой хоть одну комнату под крышей?), и неправильно вытянувшийся Мелкий, которого, как оказалось, зовут совершенно по-дурацки, и трясущийся от невыносимой духоты владелец похоронного бюро…Да, все они, все и каждый глазели на Агату совершенно нагло и бесстыдно. Как будто у них с ней был уговор.
Я отвёл взгляд в сторону. Это уже становилось решительно неприличным. Кто-то сзади сухо кашлянул, причём тут же подкрепил эффект вторым покашливанием. Пора было уходить. Но я не мог. Нет-нет, совсем будет плохо, если я сейчас оставлю её вот так: под прицелом новых взглядов, даже не знающих, что хорошо было бы спросить разрешения, что, не озаботившись этим, они становятся взглядами извращенцев. Нет уж, торопить они меня не имеют права. И я снова заглянул в гроб.
Волосы! Извините меня за это внезапное восклицание, но я и правда едва удержался от того, чтобы высказать вслух свою радость. Я, наконец, нашёл, куда мне смотреть, чтобы выдержать достаточно долго, а значит, достаточно долго её защищать. Мне нужно было глядеть на что-то в ней, что делало бы мой взгляд осмысленным. Что заставляло бы думать. И волосы – о, они идеально для этого подходили!
Она была в парике, определённо. Не могла её шевелюра сохранить такую длину и пышность, такой здоровый блеск после стольких месяцев облучения всякой дрянью. Конечно, парик, безусловно, это уже давно не те тонкие, лоснящиеся нити, что сияли на ветру и рассыпались по дешёвому платью. Я и не ожидал увидеть ничего другого.
Но вот что поразило меня: волосы были седыми. Даже не белыми или блондинистыми, какими они бывают у старух, пытающихся замаскировать любые признаки увядания, нет, серыми, с выцветшими изгибами прядей, неприкрыто кричащими о старости. Как странно смотрелись они на её ещё не таком пожилом лице – конечно, болезнь взяла своё, но Агате с трудом можно было дать хотя бы сорок.
Когда мы были моложе, она терпеть не могла свои волосы. Точнее не так – волосы-то она любила, да ещё как. Её вообще устраивала каждая частичка собственного тела. Но Агата на дух не переносила, манеру некоторый людей делать бессмысленные комплименты её густой, рассыпающейся медью шевелюре. Каждый раз, когда моя тётя, или мама, или, тем более, госпожа Лилу, с восхищением проводили рукой по прядям и шептали: «Ну сокровище, ну настоящее богатство!», я видел, как морщилось её лицо.
–– Как будто сказать больше нечего, честное слово! А если я эти волосы отрежу? Или сожгу в перекиси водорода? Они объявят всенародный траур или просто перестанут каждый раз пороть чушь?
И я знал, что ничего ей не стоит хоть сбрить всю копну напрочь, вот только она не станет этого делать. Это ведь было бы совершенно глупо и даже немножко по-детски, а ни того, ни другого Агата терпеть не могла.
Мы с ней стояли тогда в парке. Просто стояли посреди уже посеревшей в весенних сумерках тропинки, я – прислонившись к выпирающей ветви ясень, она – гордо и совершенно прямо. Даже с ноги на ногу не переступала.