В этом случае Томпсон, как и всегда, оказался тем, кем должен был быть. Движением, не лишенным достоинства, он подобрал смятую программу, разгладил, сложил и сунул в карман. Только по окончании этой операции он соизволил поднять глаза на лицо Пипербома, в котором читалась страшная ярость.
Томпсон не струсил.
– Милостивый государь, – сказал он сухим тоном, – хотя вы и говорите на непонятном жаргоне, я вполне понимаю вашу мысль. Вы сердитесь на эту программу. Вы почему-то недовольны. Но разве это дает основание приходить в такое состояние? Фу! Не джентльменские это манеры, сударь!
Пипербом ничего не возражал против этого замечания. Весь обратившись в слух, он истощался в сверхчеловеческих усилиях понять хоть что-нибудь. Но томительный взгляд достаточно говорил, что он потерял надежду уловить смысл.
Томпсон торжествовал над поверженным противником и смело сделал два шага вперед, в то время как Пипербом попятился на два шага назад.
– И в чем упрекаете вы ее, эту программу? – продолжал он более резким голосом. – Недовольны вашей каютой? Жалуетесь на стол? Кто-нибудь не угодил вам? Говорите же! Говорите!.. Нет, ничего такого? Тогда зачем гнев? Только оттого, что вы не находите переводчика!
Томпсон произнес последние слова с нескрываемым презрением. Он был превосходен, распространяясь в сильных выражениях, пылких жестах, все оттесняя своего противника, заметно укрощенного. Выпучив глаза, опустив руки, несчастный слушал, ошеломленный, растерянный.
Пассажиры, образовав круг около обеих воинствующих сторон, интересовались этой шумной сценой. Улыбки играли на их лицах.
– Но разве моя в том вина? – воскликнул Томпсон, призывая небо в свидетели. – Что? Как? Вы говорите: программа объявляет переводчика, говорящего на всех языках?.. Да, это значится в ней полностью! И что ж, кто-нибудь жалуется?
И Томпсон обвел вокруг себя торжествующим взглядом.
– Нет! Только вы один. Да, сударь, на всех языках, но не на голландском, конечно! Это диалект, жаргон – самое большее. Если голландец хочет, чтобы его понимали, то он, знайте это, должен сидеть дома!..
Взрыв страшного хохота пронесся между пассажирами, захватил офицеров, распространился среди экипажа, спустился до дна трюма. В течение двух минут весь пароход сотрясало от смеха, не очень доброго, но неудержимого.
Что касается Томпсона, то, оставив своего врага окончательно поверженным, он поднялся на спардек и стал расхаживать среди пассажиров, утирая себе лоб, с важным и победоносным видом.
Общий смех еще не улегся, когда звонок позвал пассажиров к полуденному завтраку.
Томпсон тотчас вспомнил о Тигге, про которого его заставил забыть случай с Пипербомом. Если желательно было, чтобы он отказался от своих мыслей о самоубийстве, то, следовательно, нужно сделать так, чтобы он был доволен, а пока хорошо поместить его за столом.
Но то, что Томпсон увидел, успокоило его. История Тигга уже принесла свои плоды. Добрые души интересовались несчастным. Сопровождаемый двумя сестрами Блокхед, он направлялся в столовую. Между ними сел он за стол. И чуть ли не борьба завязывалась из-за того, кому сунуть подушку ему под ноги, отрезать хлеба, передать самые лакомые кусочки. Они проявляли истинно евангельское рвение и ничего не упускали, чтобы внушить ему вкус к жизни и… к браку.
Томпсон сел в середине стола, капитан Пип – напротив него. По сторонам их – леди Хейлбутз, леди Хамильтон и еще две важные дамы.
Другие пассажиры разместились по личному усмотрению, как пришлось или сообразно со своими симпатиями. Робер, скромно отодвинутый к концу стола, случайно очутился между Рожером де Сортом и Сондерсом, недалеко от семьи Линдсей. Он не жаловался на эту случайность.
Завтрак начался в молчании. Но только первый аппетит был удовлетворен, как разговоры, сначала частные, потом общие, не замедлили завязаться.
К десерту Томпсон счел уместным произнести прочувствованную речь.
– Обращаюсь ко всем присутствующим! – воскликнул он в опьянении своим торжеством. – Не прекрасно ли так путешествовать? Кто из нас не променял бы столовую на суше на эту плавучую столовую?
Вступление встретило всеобщее одобрение. Томпсон продолжал:
– И сравните наше положение с положением одинокого путешественника. Предоставленный исключительно своим собственным ресурсам, принужденный к вечному монологу, он переезжает с места на место в самых плачевных условиях. Мы же, напротив, пользуемся роскошной обстановкой, каждый из нас находит любезное и избранное общество. Чему, скажите, обязаны мы всем этим, чему обязаны мы возможностью совершать за незначительную плату несравненное путешествие, если не дивному открытию экономических поездок, которые, будучи новой формой кооперации, этой надежды будущего, делают общедоступными эти драгоценные преимущества?
Утомленный такой длинной речью, Томпсон перевел дыхание. Он собирался перейти к новым рассуждениям на ту же тему, как вдруг маленький инцидент все испортил.
Уже несколько минут, как молодой Эбель Блокхед заметно бледнел. Если на открытом воздухе он еще не испытал приступов морской болезни, этого обычного действия волн, которые к тому же с каждой минутой увеличивались, то оно не замедлило сказаться, лишь только он оставил палубу. Из розового он сначала превратился в белого, а из белого уже делался зеленым, когда крутой вал ускорил развязку. В тот момент, когда пароход погружался, мальчик склонился лицом в тарелку.
– Крепкая доза рвотного корня не подействовала бы лучше, – флегматично заявил Сондерс среди общего молчания.
Этот случай охладил сидевших за столом. Многие пассажиры благоразумно отвернулись. Для семьи же Блокхед это послужило сигналом к отступлению. Вмиг лица ее членов прошли через все цвета радуги, девушки встали и убежали с крайней поспешностью, оставив Тигга на произвол судьбы. Мать, унося на руках несчастное чадо свое, устремилась по их следам, а за ней – мистер Блокхед, держась за свой возмутившийся желудок.
Когда слуги привели все в порядок, Томпсон пытался продолжать свою восторженную речь, но было не до того. Каждую минуту кто-нибудь из присутствующих поднимался с натянутым лицом и исчезал, отправляясь искать на открытом воздухе сомнительного спасения от жестокой и смешной болезни, начинавшей умножать число своих жертв. Вскоре стол очистился на две трети, только самые крепкие оставались на своих местах.
Между последними находились и Хамильтоны. Смела ли морская болезнь пристать к таким важным особам? Ничто не могло нарушить их степенности. Они ели с видом, полным достоинства, абсолютно не интересуясь существами, копошившимися вокруг них.
Вскоре и леди Хейлбутз должна была предпринять отступление. Слуга следовал за ней, неся излюбленную собачку, тоже обнаруживавшую недвусмысленные признаки болезни.
Среди переживших поражение находился также Элиас Джонсон. Подобно Хамильтонам, он не занимался остальными. Но к его индифферентности не примешивалось презрение. Он ел и особенно пил. Стаканы перед ним наполнялись и опорожнялись точно чудом, к великому соблазну его соседа, священника Кулея. Джонсона это нисколько не беспокоило, и он без всякого стеснения удовлетворял свою страсть.
Джонсон пил, Пипербом из Роттердама ел. Если один с удивительной ловкостью подносил стакан к губам, то другой с замечательным умением работал вилкой. На каждый стакан, выпитый Джонсоном, Пипербом отвечал огромным куском проглоченной пищи. Совершенно отделавшись от недавнего гнева, он обнаруживал спокойный и невозмутимый нрав. Очевидно, он примирился с судьбой и, отбросив всякую заботу, просто питался.
Пассажиров осталось всего двенадцать. Робер, семья Линдсей, Рожер и Сондерс одни занимали обширный стол, за которым продолжали председательствовать Томпсон и капитан Пип.
Немногочисленность публики, однако, не мешала Томпсону продолжать свою речь, так злополучно прерванную.
Но судьба была против него. Только он хотел открыть рот, как среди общего молчания раздался скрипучий голос.