Удивление. Но ведь неправда, что сильнее всех удивляются дети. Сейчас я догадываюсь, что чем больше мы знаем, тем чаще и сильнее удивляемся. Значит, я уже не такая молодая, какой была еще сегодня там, на берегу. Или же каким-то одним из многих возможных способов во мне умерла впервые некая часть молодости. Иза, Иза! Я одна. Я боюсь.
Но прошло и это мгновение, еще одно мгновение, очень тяжелое. Я существую, я мыслю. Обдумываю письмо к тебе. Тоже весьма странно, что в такую минуту и именно к тебе. Может, впрочем, оказаться, что много дней спустя я тебе и вправду напишу. Пока еще не знаю, о чем и как. Я ведь не расскажу тебе всего этого словами, об этом я могу рассказывать только в мыслях. Но я все-таки напишу, должна написать. Скажи Стаху, что я очень рада его успеху в институте, в самом деле, а еще больше рада другому.
Это хорошо, очень хорошо. Дочка профессора. Он заслуживает большого счастья, такого, о каком мечтал. Безопасного. Вблизи от берега. Впрочем, не говори ему ничего. Все-таки я не знаю, напишу ли тебе, Иза. Может быть, нам лучше забыть друг друга, вам — меня, а мне — вас, я сама еще не знаю.
Могу ли я тебе ответить? Нет. Я прочла твое письмо только что. А раньше?..
Я вбежала в школу, было темно, меня никто не видел. Знаешь ли ты, что в этой школе, в этом классе меня дожидался мой чемодан, несессер и кретоновый мешочек с «Колумбом»? Все было упаковано раньше, в сумерках, принесено сюда тайком, лежало приготовленное на всякий случай. На какой же? Вздор.
Однако же я сделала это, прислушиваясь к каждому его шагу и движению, а как только он вышел из дому, побежала за ним.
Он шел с рюкзаком и как бы крадучись, и я сразу все поняла, обо всем догадалась. Я никогда не знала его мыслей, не знаю их и сейчас, хотя после недавнего разговора, наверно первого искреннего разговора, но до чего же скупого, знаю о нем больше, чем прежде, больше, чем узнала за все эти месяцы; я никогда не знала его мыслей, но, несмотря на это, столько раз воображала их себе, как бы становясь на его место, чтобы хоть таким образом захватить его врасплох, приблизиться и приручить зверино-чуткую чужеродность его мозга, его ощущений и чувств. Я сама себя обманывала, знаю. Даже сегодня возле замка в таких неподходящих обстоятельствах, когда он стоял напротив безмолвной толпы, я пыталась думать от его имени, пока была в состоянии смотреть и пока в него не попал брошенный Яцеком камень. Яцек — трусишка! С этим камнем связано другое внеочередное воспоминание о том скупом разговоре на берегу, последнем… Он сказал, что если бы остался после сегодняшнего дня в Хробжичках, то ежедневно ломал бы голову, кто бросил камень, но так нипочем бы и не догадался и смотрел бы в глаза каждому с неизбежной мыслью, что это мог сделать любой. Иза, я не сказала ему, кто бросил, причем снова не уверена в своей правоте. «Ты меня унизила», — так он попрощался. Все казалось ему невыносимым, унизительным, обидным, как этот камень, все, даже самое доброе движение, далее… Честолюбие, болезненное честолюбие, теперь я знаю, это лучше, он все-таки признался, предсказание Семена оправдалось. К несчастью, оправдалось. Честолюбивый офицер, в самом конце войны все еще обольщаемый надеждой, все еще не дождавшийся своей удачи. Наконец удача и — полевой суд. Вторая удача и — признание. Но оба раза была и вина и заслуга. Чего он искал? Только славы? Пожалуй, нет. Скорее, какого-то блеска, какой-то вершины собственных возможностей. Может быть, и потом, после войны, ему тоже только казалось, что он достиг этой вершины. До тех пор пока не столкнулся с другой, унизительной для него жизненной меркой. К сожалению, я теперь знаю, что это случилось поздно, слишком поздно. Бедный Балч. Видишь, Иза, как я стала умничать и рисоваться. Сколько же в человеке фальши!
А ведь это не он бежал за мной сегодня вечером, а я за ним, когда он уходил, пряталась, чтобы он меня не заметил раньше времени, — страх потери сделал меня ничтожной. И во время этих пряток мне удавалось легко, как никогда, отчетливо до самозабвения, до полного самообмана жить его мыслями и смотреть на все его глазами. И только в эти минуты я на самом деле была с ним, была чуть ли не им самим, единственный раз — это наваждение, этот колумбовский эксперимент я всегда буду беречь, как драгоценность. Я простилась с деревней вместе с ним.