Какие океаны обрушили на него в этот день свои волны и увлекли в глубину, словно капризный прибой Средиземного моря – утлую рыбацкую лодчонку? Неужели вся его борьба с собой, все его муки оказались тщетны? Неужели он любил эту женщину земной любовью? Неужели он ревновал к ее будущему мужу? Неужели демон-искуситель нашептывал ему на ухо: «Лоренцо Сфорца мог бы уберечь это сокровище от осквернения жестоким насилием, вырвать ее из когтей тупого крестьянина, не способного ее оценить, но отцу Франческо это не по силам»? В какой-то миг ему чуть было не показалось, что он кощунственно предал свои обеты, свои торжественные, благоговейные обеты, при одном воспоминании о которых он содрогался до глубины души.
Но, проведя много часов в молитве и в борьбе с собой, вновь и вновь побеждая обрушивающиеся на него волны мучительных сомнений, он обрел то возвышенное расположение духа, которое можно сохранять довольно долгое время и в котором все вещи представляются столь преображенными и чистыми, что людям этим кажется, будто они отныне и навсегда одолели дьявола.
Теперь, когда он неспешно расхаживает взад-вперед в золотисто-пурпурных вечерних сумерках, собственный ум представляется ему столь же безмятежным и умиротворенным, сколь и сияющее море, отражающее в своих водах фиолетовые берега Искьи и причудливые, фантастические скалы и гроты Капри. Все золотится и сверкает пред его взором; он все видит ясно; он избавлен от духовных врагов; он попрал их пятами.
Да, говорит он себе, он любит Агнессу, любит ее той святой, возвышенной любовью, какой любит ангел-хранитель, зрящий лик Отца Небесного. Но почему же тогда ее предстоящий брак внушает ему такое отвращение? Разве это не очевидно? Разве у этой нежной души, этой поэтической натуры, этого возвышенного создания есть что-то общее с вульгарной, грубой крестьянской средой? Разве не будет ее красота вечно привлекать взор развратников, разве не будет ее несравненная прелесть вечно подвергать ее безыскусную невинность гнусным искательствам, которые будут тревожить ее и вызывать необоснованную ревность мужа? Что, если на Агнессу обрушится жестокая, незаслуженная кара, что, если муж прибегнет к телесным наказаниям, даже пустит в ход кнут, по примеру других мужчин низших сословий, не стесняющихся в пылу ревности «учить» своих жен? Какое же будущее предлагало тогдашнее общество натуре, столь богато одаренной физически и духовно себе на погибель? У отца Франческо есть ответ на этот вопрос. Поприще, в котором женщине отказывает весь мир, открывается для нее в церкви.
Он вспоминает историю дочери сиенского красильщика, прекрасной святой Екатерины. В юности он часто посещал монастырь, где первые художники Италии обессмертили ее борьбу и ее победы, и рядом со своей матерью преклонял колени у алтаря, где святая теперь говорит с верующими. Он вспомнил, как благодаря своей святой жизни святая Екатерина Сиенская удостоилась быть принятой при дворах властителей, куда ее отправили как посланницу церкви отстаивать церковные интересы, а потом перед его внутренним взором предстало великолепное творение Пинтуриккьо, на котором запечатлено, как ее, возлежащую на смертном одре в райской безмятежности, чистоте и покое и окруженную могущественными князьями церкви, причисляет папа к лику святых, объявив одной из тех, кому суждено царствовать на небесах и служить заступницей перед Христом за смертных.
А потому точно ли он грешит, ощущая некое ревнивое желание во что бы то ни стало удержать это одаренное, прекрасное создание? И пусть он не может даже помыслить, даже мечтать о том, чтобы обладать ею, точно ли он грешит, всеми силами души яростно и неукротимо сопротивляясь самой мысли о том, чтобы отдать ее другому смертному, но видя ее лишь Христовой невестой?
Разумеется, если и так, то грех этот таился где-то глубоко-глубоко в его душе, и священник мог сказать в свое оправдание многое, что успокоило бы и более строгую совесть, а потому, подвергнув свой ум тщательному допросу и анализу, он ощутил некое подобие торжества.