Выбрать главу

— И улыбается она…

— Агния! Агния! — долетел до нас голос царицы. Там, вдали, за колышущимся морем трав, в которое с жужжанием ныряли пчелы, хорошо были видны три знакомые фигуры у дедовой кузницы.

— Иду-у! — протяжно пропела маленькая Агния и, неохотно поднявшись, попросила меня: — Давай поедем на Светлом. А то я немножко, совсем немножко боюсь ваших собак.

— О, мать всех скифов, великая Табити-богиня! Умерь свою обиду, спаси от страшной беды сыновей своих! Никогда, никогда не прислонялся Мадай к алтарям чужих богов… Только во славу твою, Змееногая, сокрушал он роскошные храмы их, сдирая кожу с лживых жрецов на чепраки скифским коням! За что отвернула ты любящее лицо от гонимых детей своих? Каких жертв требуешь ты еще от нас, несчастных?!

Так молил Мадай Табити-богиню, и, отступая, скифы снова вытаптывали посевы, разрушали храмы, жгли и опустошали города.

Все, что долгие годы терпело скифскую неволю, поднялось против скифов. Во многих покоренных городах жители, восстав, перебили скифские гарнизоны. Прежние друзья наглухо запирали крепостные ворота и бесстрашно встречали незваных гостей стрелами и кипящей смолой с укрепленных стен. Наказывать за измену было некогда: мидяне наступали на пятки. Горе скифу, осушившему лишнюю меру вина и уснувшему на лишний час. Такой просыпался лишь для того, чтобы заглянуть в пустые глазницы смерти. Любые сокровища готов был отдать теперь каждый воин за сменного коня. В безостановочной скачке кони ломали ноги, падали запаленными или сраженными стрелами преследователей.

Уверовав в то, что счастье изменило ему, Мадай не решался даже на попытку самому атаковать обнаглевшего врага. Признанные скифские вожди были почти полностью перебиты на пиру у Киаксара, и теперь откатывающаяся на север орда только злобно огрызалась на бегу, как затравленный собаками волк.

И все же скифский царь оставался верен себе. Почерневший, закопченный в дыму пожарищ, осунувшийся, в помятом панцире и шлеме, он скакал с тремя сотнями самых отчаянных позади своего воинства, яростно рубясь в гуще схваток, прикрывая отступление. По ночам, когда скакать по незнакомой местности было опасно, Мадай, лежа на подстеленном чепраке и намотав на запястье повод, со щемящей нежностью вдруг вспоминал свое степное детство. Удивительно ярко видел себя маленького — большеголового крепыша в короткой конопляной рубахе, с хворостиной в руках, не поспевающего за противной пегой козой, потому что босые ноги его больно накалывала короткая, срезанная пастьбой травяная стерня. И остро ощущал уколы этой стерни, будто сам в этот миг ступал по ней босой розовой ступней.

А с рассветом опять скакал, меняя коней, отбивая внезапные наскоки, ни о чем не думая и ничего не чувствуя.

Последним вошел конь Мадая в безопасные воды Борисфена, и первым узнал Мадай оглушившую его новость.

…Удивляясь самой себе, Агния Рыжая теперь чаще, чем прежде, думала о Мадае. Любовь к Нубийцу, захватившая ее целиком, заставляла по-другому взглянуть на далекого супруга-царя, заново наедине с собой пережить все страхи той единственной ночи с ним. Но теперь эти привычные страхи уже не были страхами. Правда, Агния еще продолжала жалеть себя, ту молодую, неискушенную девушку, по капризной воле богов ставшую царицей, но теперь к этой жалости примешивалась какая-то смутная жалость и к самому Мадаю, чувство спокойного, безусловного превосходства над ним. Ей почему-то иногда хотелось, чтобы Мадай видел, как она счастлива, как любима, как счастлива и любима дочь ее — маленькая Агния.

Она понимала разумом, что все в ее жизни может трагически измениться, если вернется Трехрукий. Но сердце не слушалось предостережений рассудка, и Агния гнала прочь тревожные мысли, уговаривая себя, что все будет хорошо и обязательно должно произойти какое-нибудь чудо, если случится вернуться скифам. И это чудо должно защитить ее, Агнии, счастье.

По ночам, когда Нубиец засыпал с ней рядом, она приподнималась на локте и при слабом, неверном свете очага подолгу вглядывалась в его темное, подсвеченное красноватым пламенем лицо.

Она отыскивала все новые, едва заметные черты сходства дочери с отцом, и эти маленькие открытия восхищали ее. Когда возлюбленный переворачивался на живот, она проводила легкими пальцами вдоль синеватого шрама, разрезавшего широкую спину, и сознание того, что эта рана получена им в борьбе за жизнь ее племени, одушевлялось в ней болью за него и горячей нежностью.

Однажды ей приснился сон, будто идет она по потравленному скотом выпасу и несет на руках маленькую дочь свою Агнию, еще грудную. Скоро должно показаться кочевье, но что-то никак не показывается. Агния останавливается, чтобы оглядеться, и видит, что за ней по стерне идет большая пегая коза. Вроде идет сама по себе, но остановилась Агния, и коза остановилась. Стоит, жует жвачку, смотрит на Агнию своими прозрачными козьими глазами, нехорошо смотрит. Агния прибавила шагу и чувствует — коза не отстает. А кочевья все нет и нет. «Я заблудилась», — поняла Агния и, холодея от испуга, побежала, прижимая к себе ребенка. И тогда позади затопотала коза, заблеяла страшно, басом. Агния споткнулась, уронила ребенка на высохшую стерню, вскрикнула… и проснулась. И долго не могла унять бешено колотящееся сердце.

Однако, когда резкий, режущий слух звук охотничьего рога поднял ото сна становище, Агния вместе со всеми спокойно вышла к берегу Борисфена. На той стороне реки, тускло блестя вооружением в сером свете пасмурного осеннего утра, кружились на конях трое.

— Слушайте вы, ублюдки и отродье ублюдков! Готовьте высокие колья, скоро ваши безмозглые головы будут торчать по всей степи и кормить голодное воронье! Мадай Трехрукий, наш царь, хранимый богами, возвращается! — кричали всадники.

Люди, тесно столпившиеся на берегу, безмолвствовали. Порыв ветра поднял и растрепал огненные волосы царицы, выступившей впереди всех.

Вдруг с того берега, нарастая, перелетел заунывный свист и оборвался тупым стуком. Агния Рыжая, царица над всеми скифами, качнулась вперед и, раскинув руки, будто хотела обнять это холодное, ненастное утро, скатилась, ломая сухие ветки кустарника, под обрыв и упала затылком в воду.

Пряди золотых волос заколыхались, подхваченные течением. Оперенная стрела торчала у Агнии в горле.

Страшно, как насмерть раненный зверь, закричал Нубиец, и несколько стрел, словно поднятых этим воплем, взвились над толпой и упали в воду у противоположного берега, Трое, поворотив коней, невредимые уносились в степь.

Нубиец, приподняв в ладонях полову Агнии, прижимал ухо к груди ее, ловя слабое биение сердца. Потом поднял на руки бессильное тело царицы и, дико ощерившись, прошел сквозь расступившуюся в страхе толпу в царский шатер.

Люди остались на берегу, подавленные свалившейся на них бедой, сразу поверив в новые, еще большие беды.

Когда же в шатре закричала и громко заплакала девочка, толпа поспешно разошлась в молчании. Становище казалось вымершим, даже псы куда-то попрятались. И только белолобая кобыла царицы, сорвавшись с привязи, храпя и взбрыкивая, свободно носилась между кибитками и шатрами.

Всю горечь поражения, весь позор бегства теперь вымещали скифы на дерзких рабах и неверных женщинах своих. Первые ставшие на пути кочевья и становища воины выжгли дотла, сровняли с землей, затоптали конями. С рабов заживо сдирали кожу, рубили руки и ноги, головы насаживали на колья. Девушек и женщин насиловали скопом, пороли плетьми, кидали в огонь пожарищ. Не щадили даже детей. Убивали псов, невпопад залаявших, закалывали коней, зашаливших под седоком.

Спасаясь от безжалостной расправы, люди бросали свои очаги, скот и имущество и бежали к нам в становище.

Нубиец, мрачный, как туча, носился на взмыленном коне среди беженцев, распределял вооружение между мужчинами, сколачивал по признаку единокровия боевые отряды.