Жизненная драма Унамуно заключалась в том, что мир между жизнью и мертвой идеей, верой и разумом, жаждой всей полноты бытия, бессмертия, и скептически взирающим на эти порывы безумной страсти интеллектом невозможен. Невозможно примирить и совместить в своей душе христианство как религию Закона, «служение смертоносным буквам», в которое оно неизбежно обращается, будучи делом культуры, с «христианскостью», живой, благодатной верой, «служением духа», созидающим невидимую Церковь во Христе, Церковь не от мира сего. Но христианин должен жить в мире, в обществе и культуре, и потому он должен жить в агонии, в трагической внутренней борьбе «без победы и без надежды на победу», ибо в этом мире антиномия разума и веры, Закона и Багодати неразрешима. Бесполезно бежать от мира, ибо тот, кто бежит от мира, уносит его в себе, но невозможно и примириться с миром, положившись на Закон, ибо Закон не спасает, а сердцу с его беззаконной и противоразумной жаждой вечной жизни – этим чувством, взыскующим Бога, – не прикажешь. В душе Унамуно боролись интеллектуал, человек культуры, и христианин, человек, страстно жаждущий жизни в Духе и Свободе. В его душе боролись Ренессанс и Средневековье, Реформа и католицизм, анархизм и этатизм, либерализм и консерватизм. Но все это возгонялось в его душе в трагическое столкновение Савла и Павла, в трагедию распятия Христа, которая была жизненной драмой ап. Павла, тем более трагичной, что он сам продолжал распинать Его («Савл! что ты гонишь Меня?» Деян. IX: 4). В его душе боролся Унамуно-персонаж, вымышленное существо, с Богом-автором, Творцом, взывая: «Скажи имя Твое!».[13]
Требование «умереть для закона… чтобы служить Богу в обновлении духа, а не по ветхой букве» (Рим. VII: 4, 6), Унамуно воспринимает как требование не уклоняться от трагедии, пытаясь примирить эти несовместимые системы ценностей. Мы не должны пытаться избежать трагедии, отдав предпочтение одному из тезисов антиномии – закона (разума) или благодатной веры, избрав либо рационализированную, узаконенную «теологической адвокатурой» веру, либо слепую, нерассуждающую, «веру тупых угольщиков», напротив, принимая всю полноту трагической несовместимости разума и веры, мы должны пребывать в противоречии и жить им, оставаясь на уровне трагического смысла этой антиномии, не бежать трагедии, но возгонять ее до высшей степени, поднимая душу на новую, высшую ступень благодати, открывающую новые, трансцендентные миру, обществу и культуре, святыни и ценности «жизни непрестающей». Путь к спасению, к «жизни непрестающей» лежит через распятие разума и воли, через трагическую веру, веру-неуверенность, только она является творческой силой, только она творит жизнь. А жизнь-жизнь полная и вечная – это и есть то, в чем мы более всего нуждаемся.
И дело вовсе не в том, что Унамуно был односторонним человеком, который был озабочен одной-единственной проблемой – проблемой собственной смерти или бессмертия. Дело в том, что жить значило для него не подчиняться смерти, не уступать ей ни в чем. Это значило, что в своей душе он стремился не оставить ни одной мертвой идеи, оживляя всякую идею в тигле своей агонии. Оживить идею – это значит докопаться до ее трагического корня, прикоснуться к нему и почувствовать, заново пережить трагедию ее автора. Именно через трагедию самые разные люди – анархисты и иезуиты, мистики и схоластики, атеисты и религиозные фанатики, католики и протестанты, святые и вероотступники – получают жизнь на страницах его книг, являющих собою некое многоголосое сообщество, вмещающее в себя людей самых разных идейных ориентации. В душе Унамуно они объединяются не мертвой идеей (идеи их разъединяют), но единой болью, единым страданием, общим несчастьем бытия и единым неистовым порывом к живой и вечной Истине. И неверно, что Унамуно – «эгоцентрик, провозгласивший вечную жизнь своего индивидуального «я» высшим критерием всего сущего»,[14] ибо именно трагическое чувство жизни, неразрешимый внутренний конфликт жажды «жизни непрестающей» и утверждаемой разумом фактической смертности и конечности всего человеческого, делает его сердце открытым всякому другому живому существу, всякому другому человеку и Богу. В своей душе он умел уместить целую вселенную.
«…Христианская аксиология, – пишет Б.П. Вышеславцев, – вырастает и раскрывается не иначе, как в противопоставлении закона и Царства Божия, закона и благодати, закона и Духа, закона и веры, закона и любви, закона и свободного творчества».[15] В этом противопоставлении раскрывается и трагическая антитетика унамуновской кихотической философии и религии. Отсюда же вырастает и ее воинственный конкистадорский дух. «Столкновение несовместимых ценностей есть трагизм, – продолжает Б.П. Вышеславцев. – Каждая великая система ценностей имеет своих поклонников и они вступают в борьбу друг с другом. Служители «закона» всегда гнали и будут гнать поклонников свободы и духа: пророков, мудрецов и святых. Рожденный в рабстве гнал и будет гнать свободнорожденного. Апост. Павел выражает этот вечный трагизм в своей ветхозаветной «аллегории»: «но, как тогда рожденный по плоти гнал рожденного по духу, так и ныне» Эти два брата не могут жить рядом и вместе. Что же делать? «Изгони рабу и сына ее, ибо сын рабы не будет наследником вместе с сыном свободной» (Гал. IV: 29–30). Конфликт ценностей превращается в трагическое столкновение их носителей. Оно предсказано Христом и выражено сильнее, чем в этом «иносказании» апост. Павла: горе вам, законники, налагающие бремена неудобоносимые, ибо к вам будут посланы пророки и мудрецы и апостолы и праведники, и «вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город»; «да взыщется от рода сего кровь всех пророков, пролитая от создания мира». Кто же «род сей»? Дважды повторяется в конце и в начале обличения, что это законники, взявшие ключ разумения (Лук. XI: 44–52; Матф. XXIII: 29–37); закон через своих служителей, носителей и истолкователей гонит пророческий дух, свободу и благодать. И пределом этого гонения является распятие Христа: «мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, ибо сделал Себя Сыном Божиим» (Ин. XIX: 7). Вот где выявлена трагическая несовместимость закона и благодати, как основная трагедия жизни, трагедия креста, трагедия Голгофы».[16] Вот почему Унамуно провозглашает крестовый поход против верующих и неверующих, атеистов и деистов, против всех вассалов Благоразумия, прислужников Закона, взявших ключ Гроба Рыцаря Безумств, чтобы там, у Гроба, «среди воплей неистового отчаяния и надрывающих сердце слез, дожидаться, когда же воскреснет Господь и спасет нас, не дав нам обратиться в ничто».[17]