И в конце концов свою позицию в споре прогрессистов и традиционалистов Унамуно определяет следующим образом: не историческое прошлое и не историческое будущее, но «вечная традиция»,скрытая в глубинах живого настоящего, неразрывно связанного со своим живым прошлым и живым будущим не внешними узами объективного исторического процесса, а внутренними, духовными узами традиции интраисторической, которая является душой времени, смыслом истории, и искать которую следует не в исторических фактах и документах, не в том, «о чем пишут в газетах», а в своей собственной душе. Уже в самой этой постановке вопроса обнаруживается по сути дела религиозно-метафизическая настроенность мысли. Впоследствии Карл Ясперс раскроет это следующим образом: «Но свершившееся настоящее заставляет нас бросить лот в вечные истоки. Пребывая в истории, выйти за пределы всего исторического, достигнуть всеобъемлющего; это – последнее, что, правда, недоступно нашему мышлению, но коснуться чего мы все-таки можем». [2]Поэтому путь Испании – не «вперед» по пути европейского Прогресса и не «назад» по пути исторической Традиции, а «вглубь» к нетленному и таинственному, вечному образу Испании, прикоснуться к которому можно лишь прикоснувшись к глубинной основе своей собственной души и на собственном уникальном пути духовного подвига. Так Унамуно становится странствующим рыцарем и отправляется на поиски приключений, дабы выпрямлять кривду и сражаться с любого рода измами,искажающими Истину во всей ее полноте и глубине. И на этот путь приводит его не что иное, как Любовь.
«Не может быть странствующего рыцаря без дамы… сердце которого оставалось бы незанятым». [3]Сердце Унамуно было занятым, Испания была дамой его сердца. Его любовь к родине вовсе не была слепой. Он ясно видел и Испанию теневую, Испанию лени и зависти, нищеты и невежества, одним словом, Испанию тления, противоположную Испании воскресения. Но прекрасный и истинный образ Испании всегда царил в его сердце, и, как и подобает странствующему рыцарю, он служил ей верой и правдой и готов был сразиться с каждым, кто усомнится в том, что она – Прекраснейшая.
То была его Испания, его принцесса, заколдованная злым волшебником, которую он жаждал освободить. А по крови он был баск. Как и Лойола, основатель ордена иезуитов, – баск, дух которого неотделим от Испании. «Я баск, а значит тем более испанец», – говорил он о себе, бросая вызов пошлому национализму.
Унамуно стал зачинателем идейного комплекса так называемого «поколения 98 г.» – движения передовой испанской интеллигенции за возрождение Испании, к которому принадлежали также А. Ганивет, П. Бароха, Асорин, Антонио Мачадо, Валье Инклан и др. видные деятели испанской культуры конца XIX – начала XX вв. 1898 год – это дата поражения Испании в испано-американской войне и потери последних заокеанский колоний, что страстные испанцы восприняли как национальную катастрофу. Эту часть испанской интеллигенции объединяет чувство, которое кратко выразил опять-таки Унамуно: « У меня болит Испания». Речь идет не просто о национальном упадке или национальной трагедии, а о том, что упадок и трагедия Испании являются моею личной трагедией, не о том, что Испания больна, а о том, что она болит у меня, ее болезнь это то, чем болен я сам. И в поисках лекарства от этой болезни испанские писатели во главе с Унамуно отправляются в хождение по Испании, чтобы познать живую и не пострадавшую от превратностей исторических судеб душу испанского народа, чтобы, приобщившись к его жизни, текущей под официальной историей, разгадать тайну исторического пути Испании, смысл ее былого величия и нынешнего падения.
Впоследствии Унамуно скажет, что агония его испанской родины пробудила в его душе агонию христианства. Но этому пробуждению предшествовало еще одно событие в жизни Унамуно, несчастье, постигшее его семью и сыгравшее чрезвычайно важную роль в его духовной биографии. В 1897 г. у него заболел ребенок, страшная болезнь – менингит – унесла в могилу его маленького сына. В глубоком горе Унамуно осознает, что это Бог карает его за измену вере. Свое неверие он воспринимает как трагедию, ибо даже раскаиваясь и желая уверовать, он еще не обрел веры, ведь хотеть верить – еще не значит верить. Он уединяется в монастыре и пишет эссе «Никодим Фарисей», в котором формулирует «трагическую проблему веры».
Специалисты – комментаторы творчества Унамуно любят обсуждать вопрос о том, была ли у него на самом деле вера. При этом нередко высказывается мысль о религиозном лицемерии Унамуно. Так, Санчес Барбудо утверждает, что Дон Мигель никогда, в сущности, не был ни католиком, ни христианином вообще, но, вечно терзаясь своим неверием, намеренно сотворил легенду о своей вере. [4]А с другой стороны, Хулиан Мариас утверждает, что Унамуно «не сделал мужественного, твердого усилия, чтобы выйти из этого сомнения (в существовании Бога и бессмертии души)», но «пожалуй, он и не хотел из него выходить, вероятно из страха впасть в отрицание», а такая осторожность была бы непонятна, если бы веры у него не было. Так что, по Мариасу, выходит опять же лицемерие: публично, в своих сочинениях Унамуно не перестает сомневаться, тогда как на деле «под покровом этого сомнения имеется вера,, в которой он пребывает, которой живет и которая и позволяет ему заниматься своими диалектическими упражнениями… опираясь на ее фундамент». [5]К этому стоит прибавить, что Римская Католическая Церковь признала религиозно-философские искания Унамуно антихристианскими: его «О трагическом чувстве жизни…» и «Агония христианства» внесены в папский индекс запрещенных книг.
Люди, которые говорят о религиозном лицемерии Унамуно, исходят из предположения о том, что сомнение в вере автоматически ставит под вопрос искренность веры: истинно что-нибудь одно – либо вера, либо сомнение. Но дело в том, что его вера и была сомнением, а его сомнение и было верой, если только можно назвать сомнением то трагическое ощущение постоянной тревоги о полноте и подлинности своей веры, которое заставляло его постоянно испытывать самого себя. Да, это не похоже на самодовольную и безмятежную уверенность в своей вере. Формула его веры – слова отца бесноватого из Евангелия от Марка: «Верую, Господи, помоги моему неверию! «(IX, 24). Но это – позиция предельно искренней веры, в своем бессилии уповающей только на Бога. То, что Мариас называет «диалектическими упражнениями», является обнаружением антиномичности предельных позиций нашего разума по отношению к вере и к самому себе, возгонкой трагически неразрешимого противоречия разума и веры в то предельное состояние, которое является переживанием конечности нашего бытия и одновременно страстной жаждой полноты и вечности бытия, «жаждой бессмертия» и «голодом по Богу». Речь идет о противоречии не диалектическом, а патетическом, трагическом, о том состоянии предельного отчаяния, из которого страждущая душа обращается к Богу как к последней своей надежде, как к спасению. В том-то и дело, что конфликт этот неразрешим ни для человеческого разума, ни для сколь угодно «мужественных и твердых усилий» человеческой воли. Не от них, но от Бога, от благодати Божией зависит вера. «В отношении с предельным, – как сказал Пауль Тиллих, – мы всегда получаем и никогда не даем». [6]
3
4