Выбрать главу

Думаю, в обоих этих случаях нет необходимости напоминать о знаменитой картине плюшкинского сада в «Мертвых душах» – картине, которая завершается восклицанием: «Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе». Канонические для романтизма замечания об идеальном соединении природы и искусства в прозе и эссеистике 1830-х годов попадаются довольно часто. Текстуально к гоголевской фразе ближе всего, вероятно, показ сада в уже цитировавшемся здесь «Постоялом дворе» – сада, где «природа союзится с искусством так, что последнее вовсе неприметно»[85]. Однако у Степанова можно найти и немало гротескно-бытовых ходов, задействованных позднее у Гоголя, вроде насмешек над земской полицией или идиоматические обороты наподобие «тяготить землю» (у Гоголя – «бременить землю»). В «Постоялом дворе» различимы и контуры будущих Ноздрева или Самосвитова[86]. С другой стороны, кое-какие иронические реплики Гоголя восходят, видимо, к «Семейству Холмских» Д. Н. Бегичева – например, замечание о чиновниках, предпочитающих дуэлям доносы[87].

Другие мировоззренческие аспекты гоголевской поэмы, вернее то, что мы привыкли считать ее радикальными новациями, на деле были уже подготовлены Чаадаевым и Надеждиным. Так, в 1834 году в рецензии его «Молвы» на альманах «Денница» встречаются сентенции, безусловно подсказанные Чаадаевым:

У нас нет ничего постоянного, высоковечного. А отчего? Оттого, что ныне нет ничего собственно своего, ничего доморощенного. Всё заносится к нам чужим ветром с чужой стороны: всё мчится перекати-полем, без корня и семян, по нашим степям невозделанным[88].

Ср. затем сами чаадаевские размышления о России в его роковом Философическом письме, публикация которого в 1836 году немедленно привела к закрытию «Телескопа»:

Нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наше сочувствие, расположение; нет ничего постоянного, непременного; все проходит, протекает, не оставляя следов ни на внешности, ни на нас самих[89].

Но тут стоит вернуться к рецензии на «Денницу», где вслед за приведенным выше фрагментом следовала реплика:

Прохожие останавливаются взглянуть на любопытное явление, коим оживляется пустынное однообразие, всюду царствующее: но оно уже промчалось, исчезло…[90]

В последней главе «Мертвых душ» автор явно оспаривает эту надеждинско-чаадаевскую картину, претворяя «открыто пустынную и ровную» Русь в «чудную, незнакомую земле даль». А в заключительных строках поэмы, где образ стремительной национальной тройки (отработанный у гоголевских предшественников) наделен нуминозной мощью, мотив мгновенно пропадающего, исчезающего из виду явления знаменует уже превосходство Руси над другими народами. Как и у Надеждина, наблюдатель останавливается – но не от любопытства, а от священного ужаса:

Летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет <…> только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход – и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. <…> Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель…

Тем знаменательней будет печальный возврат к чаадаевской модели у позднего Гоголя в «Четырех письмах по поводу „Мертвых душ“», где тавтологически нагнетается мотив «бесприютности»: «…бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге».

Продолжение «Мертвых душ» столь же тесно связано было с литературным фондом эпохи. Напомним экспозицию второго тома с ее величественным пейзажем, оксюморонно поданным как глухой «закоулок»:

Зато какая глушь и какой закоулок!

На тысячу с лишком верст неслись, извиваясь, горные возвышения. Точно как бы исполинский вал какой-то бесконечной крепости возвышались они над равнинами то желтоватым отломом, в виде стены, с промойными рытвинами, то зеленой кругловидной выпукленной, покрытой как мерлушкой, молодым кустарником <…> Пространства открывались без конца. За лугами, усеянными рощами, водяными мельницами, зеленели и синели густые леса как моря или туман, далеко разливавшийся <…> За песками лежали гребнем на отдаленном небосклоне меловые горы <…> кое-где дымились над ними легкие, туманно-сизые пятна… —

вернуться

85

Степанов А. П. Постоялый двор. Записки покойного Горянова, изданные его другом Н. П. Маловым: В 4 ч. Ч. 1. СПб.: тип. А. Смирдина, 1834. С. 189.

вернуться

86

См.: Там же. С. 150–154.

вернуться

87

Ср. аналогичного героя, предпочитающего дуэли «на бумагах», в которых он «был неустрашим»: Бегичев Д. Н. Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, у русских дворян: В 6 т. Т. 3. М.: тип. А. Семена при Имп. Мед. – хирург. акад., 1833. Изд. 2. С. 194.

вернуться

88

Молва. 1834. № 5. С. 12–13.

вернуться

89

См. Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избр. письма: В 2 т. М.: Наука, 1991. Т. 1. С. 648 (Перевод «Телескопа»). О связи этого фрагмента с гоголевской историософией России в «Выбранных местах…» см. в моей книге: Сюжет Гоголя. Морфология. Идеология. Контекст. Изд. 2-е. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 648.

вернуться

90

Молва. 1834. № 5. С. 12–13.