Выбрать главу

Однажды мне довелось услышать, как Уиллис Харман сказал, что метаморфоза бабочки в период ее инкубации на стадии куколки связана не только с распадом старых клеточных структур, но и с созданием центральной структуры на основе «имаджинальных клеток», управляющих формированием организма (проект которого хранится в этих клетках). Появление у бабочки имаджинальных клеток предшествует трансформации тела личинки в крылатое тело взрослой особи. Аналогичным образом можно представить себе инициаторов индивидуальной трансформации в виде «имаджинальных клеток», которые будут выполнять функцию трансформативного элемента в процессе превращение нашего личиночного (патриархального) общества в Царство Трех.

Послесловие

Возможно, кому-то покажется странным, что писать послесловие к настоящей книге приходится экономисту. Для этого у меня есть достаточно оснований и знаний, и тем не менее, ответственность за предложение написать настоящее послесловие лежит на Клаудио Наранхо.

Случилось так, что, утрачивая с годами уверенность, я постепенно приобрел понимание некоторых вещей в форме некоего интеллектуального проекта, который отчасти оправдывает то, что останется после моей жизни. Я хотел бы остановиться на проблемах, на которые проливает свет настоящая книга: 1) наш язык и 2) реализация потребности в свободе.

Как существа, пользующиеся сложным языком, мы знаем, каким образом можно описать, а нередко и объяснить явления, события и процессы. С помощью языка мы накопили и упорядочили совокупность наших знаний. На пути развития, которое получило ускорение благодаря научной революции (Бекон, Декарт, Галилей, Ньютон), мы увековечили одну ошибку, которая, как мне кажется, становится в наши дни очевидной. Мы исходили из формулы описание + объяснение = понимание. Однако в действительности понимание представляет собой нечто иное. Описание и объяснение имеют непосредственное отношение к знанию (и эрудиции), соответствующему сфере науки. Понимание же проистекает преимущественно из опыта озарения, которое соответствует сфере мудрости.

Для иллюстрации различия между знанием и пониманием представим себе человека, который исследовал человеческий феномен, известный под названием Любовь, со всех возможных точек зрения: теологической, антропологической, психологической и даже биохимической. В результате мы имеем человека, который все знает о любви, но никогда не сможет понять любовь, если не влюбится сам.

В области знания, как отмечает Клаудио в разделе, посвященном образованию, мы смотрим на мир как на сумму множества проблем. Мы обнаруживаем их и предлагаем для них решения В области же понимания речь идет не об обнаружении проблем, а о своей включенности в процесс трансформации. Благодаря установкам сознания типа «Я не имею никакого отношения к окружающей среде», «Я не имею никакого отношения к природе», «Я не имею никакого отношения к социальным проблемам», мы. превращаемся в специалистов, которые увековечивают проблемы путем накопления решений. Таким образом, мы претерпеваем парадигматическую метаморфозу, то есть глубинную трансформацию, аналогичную трансформации, которая затрагивает в настоящее время наш мир так, как если бы она была лишь огромной совокупностью многих проблем. На основании этого замечания можно сделать вывод о сущности нашего мегакризиса. В процессе своего развития мы достигли такого состояния, в котором мы обладаем огромным запасом знаний, но очень мало что понимаем. Вряд ли это положение послужило бы причиной для беспокойства, если бы огромные проблемы, с которыми столкнулось человечество, не нуждались в понимании, а требовали одного лишь знания.

И все же почему происходит то, что происходит? Все, что мы знаем, мы знаем потому, что наше знание получило выражение с помощью языка. Все, что мы способны познать, ограничивается рамками языка. С другой стороны, то, что мы понимаем, лежит за пределами языка, потому что относится к глубинным атрибутам вещей, которые, как таковые, не могут быть ни описаны, ни объяснены, хотя и могут быть поняты. Возьмем в качестве примера тривиальный случай: ряд рукописей, написанных разными людьми с разным почерком. Во всех рукописях буква «а» написана по-разному: в одном случае с наклоном вперед, в других - с наклоном назад, некоторые буквы написаны жирно, некоторые - тонко, одни с хвостиком, а другие - без хвостика. При чтении текстов мы опознаем все эти буквы как «а», поскольку все они обладают общим атрибутом - «а-ностью». Мы воспринимаем «а-ность» холистически, то есть понимаем ее, хотя не можем ни описать, ни объяснить ее.

Виттгенштейн сказал об этом так: «Мы должны молчать о том, о чем не можем говорить». Здесь-то и скрыта наша постоянная ошибка: мы все стремимся втиснуть в рамки языка.

Если познанное нами может стимулировать рассуждение, то понятое может превратиться только в некое отношение. Поэтому, с учетом сказанного Виттгенштейном, «не существует этических принципов, существуют только этические установки (attitudes)». Как тривиальная «А- ность», так и трансцендентальная этика являются трудными для понимания атрибутами вещей, которые выходят за пределы языка и поэтому относятся к области молчания.

Познание и понимание. Язык и безмолвие. Самая прекрасная особенность языка, несомненно, заключена в его способности придавать безмолвию смысл. Поэтому одна из мер по реконструкции нашей сущности как живых существ, которые, как заметил Клаудио Наранхо, не только фрагментированы, но и способны к целостности, заключается в обучении удивительной роли «эквилибриста» между языком и безмолвием. Это единственное занятие, которое позволяет нам относить к сфере знания то, что принадлежит знанию, и к сфере понимания то, что относится к пониманию.

И, тем не менее, мы неправильно используем язык даже в тех случаях, когда язык бывает полезен. «У каждого поколения своя проблема», заметил Ортега-и-Гасет. К этим словам можно добавить, что каждое поколение получает образование на основе определенного языка. В Средние века господствовал язык, в основе которого лежала теологическая проблематика, то есть обоснование конечных причин. Наряду с другими проявлениями, это привело к появлению монашеской жизни, великих соборов, нищеты, рыцарства и крестовых походов. Читая труды Дизраэли, Гладстона и Бисмарка, мы узнаем, что XIX век был веком возникновения национальных государств. Наш век попал во власть чар искусственного, экономного языка как носителя образов прогресса, роста, развития и современности.

Нет ничего дурного в получении образования на основе языка, если этот язык соответствует задачам, которые призвано решить данное поколение. В этой связи давайте взглянем, что произошло за последние семьдесят лет. В эпоху великого мирового кризиса, на грани 20-х и 30-х годов, возник язык кейнсианской экономической теории. Этот язык был продуктом кризиса и, тем не менее, был способен истолковать и преодолеть кризис. Таким образом, мы затронули проблему соответствия языка своей исторической задаче. Следующее изменение происходит в 50-х годах, когда возник язык развития. В отличие от предыдущего языка, этот язык не был продуктом кризиса, а возник на основе оптимизма, вызванного впечатляющим экономическим возрождением послевоенной Европы. Это - оптимистический язык, в основе которого лежит предположение, что наконец-то найден рецепт искоренения нищеты во всем мире. Изменения и трансформации, характеризующие 50-е и 60-е годы, достаточны для того, чтобы привести язык в соответствие с современными историческими задачами. Затем наступили 70-е и 80-е годы, характеризуемые парадигматическим кризисом, который в данный момент представляет для нас огромный интерес. И тут происходит нечто совершенно неожиданное. Новый период, настолько новый, что невозможно найти сопоставимые исторические прецеденты, нового языка не породил. Напротив, еще большую силу приобрел язык, опирающийся на безграничное стремление к росту и экономической экспансии, несмотря на все большую очевидность существования социального, политического и экологического краха. Мы имеем дело с ситуацией несоответствия между языком и историческими задачами. Это - другая причина нашей трезвости по поводу мегакризиса, в котором мы оказались.