Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.
Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.
Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.
Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.
Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.
Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.
VI
Плесень чувственности разрасталась в Мадехе, вызывая страшную борьбу в его организме, одновременно мужском и женском, и тяжко осеняла его душу цветами с черными лепестками, смертоносные стебли которых он хотел бы отсечь. Недавно он отверг Атиллия, а теперь воспоминание о нем возвращалось, смешиваясь с воспоминанием об Атиллии, как будто между братом и сестрой шла борьба за обладание им. И во мраке своей души он не знал, кого избрать, Атиллию или Атиллия, находя их почти равными по отношению к его слабой природе, а главное, по отношению к нежной потребности любить, говорившей в нем. И природа в нем раздваивалась, благодаря зарождавшейся в нем двуполости, корни которой едва были заметны.