Утро окутало все розовато–серой пеленой, держащей сияние золотистой пыли в тяжелом воздухе. И некоторые из прохожих отряхивали свои тоги, вдыхая свежий воздух, веющий с Тибра, который виднелся в узких промежутках улиц, тягучий, медленный, густой.
Цирюльник, худой, низкорослый грек с плоским бритым лицом, засучил рукава туники и вымыл свою лавку, не жалея воды. Римлянин с гладкими на висках волосами, вздернутым носом, бритыми усами и редко встречающейся острой бородкой, держал под мышкой длинный свиток с висячими красными шнурами и, смеясь, смотрел на цирюльника, открыв испорченные зубы. Он оперся о колонну портика и рассуждал громко:
– Ты недостаточно все очистил, Типохронос; тут есть пятна, которые могут опозорить твою лавку. И клиенты не захотят больше бриться под твоей греческой рукой. Поверь мне, заставь сверкать, сделай блестящими, как зеркала, потертые фрески твоего потолка.
Тогда цирюльник, откликнувшийся на свое тяжелое имя Типохроноса, покачал головой и пробормотал:
– Попробуй сам, потри своими кулаками, чтобы заблестело то, что уже слишком ярко сияло.
Собеседник ответил ему пронзительным голосом, быстро двигая языком, как металлической пластинкой:
– Знаешь, сегодня я хочу прочесть твоим клиентам мою поэму «Венера», и, хотя она уже закончена, я могу все–таки дать в ней место и тебе, описывая ее крылатого сына Амура, если только твоя лавка будет так же чиста, как вода твоих амфор.
– Ну, конечно, – сказал Типохронос. – Я готов на, все, чтобы только быть тебе приятным, Поэт!
И, постукивая по полу деревянными сандалиями, брызгавшими грязной водой на стены, он стал снова чистить лавку.
Наконец, он закончил работу, привел в порядок скамейки, установил зеркала на полках, выровнял амфоры, и лавка приняла веселый вид. Поэт Зописк опустился на кресло, на греческую кафедру с полукруглой спинкой, покрытой мягкими подушками и служившей предметом восхищения клиентов Типохроноса. Слабый луч солнца, играя пылинками, сверкнул на потолке и, отразившись от него, разбился на поверхности зеркал. По улице шли люди: одни, величественно завернувшись в белую тогу, в сопровождении печальных, облаченных в рубища спутников – богачи со своими клиентами; другие, по двое или группами, по три–четыре, одетые просто, как римские граждане, тихо беседовали между собой, бросая по сторонам быстрые взгляды; бешено мчались всадники в чешуйчатых доспехах, так же как и их кони, а вслед за ними гнались собаки.
– Атта!
– Зописк? Здравствуй! Привет Типохроносу, который ловко побреет меня, не правда ли?
Это был Атта, христианин Атта. Он уселся после любезного обращения к Зописку и Типохроносу. Последний вспенил галльское мыло в виде теста, приподнял подбородок клиента и энергично начал втирать пену в шероховатую кожу. Атта заговорил. Зописк небрежно оперся о спинку кафедры, подняв кверху обритую губу и острую бородку, и рассматривал рассеянно потолок лавки Типохроноса, бритва которого свистела, врезаясь своим скрипящим звуком в разговор.
– Видишь ли, Рим имеет основание быть довольным пришествием Элагабала, который есть Антонин.
Хотя он и великий жрец Черного Камня, но примет в Капитолии и всех Богов наравне со своим Божеством, значение которого я понимаю. И хотя этот Черный Камень и не имеет человеческого лика, как Зевс или Дионис, и как все наши Боги, но все же он, однако, прекрасно олицетворяет великое. Все, Космос, в котором живет каждое существо. Не есть ли это Начало Жизни в форме активного мужского элемента? По крайней мере так я понял моим слабым разумением. Правда, Начало Жизни, обожествленное таким образом, может привести к крайним увлечениям, к ошибкам, которые унижают жалкое человеческое существо, каким являемся мы все, – и ты, Зописк, и ты, Типохронос, и я, Атта, и многие другие! Именно так говорили вчера римляне, любящие своих Богов и вовсе не любящие Черный Камень, хотя это отнюдь не означает вражды к Императору! Я попрошу вас не искажать смысла моих слов и не приносить их к ногам Элагабала с лукавой мыслью. Вчера я рукоплескал при въезде Императора, и его триумф вызвал у меня радостные слезы!
Он говорил медленно, осторожно и очень серьезно под белой пеной черного мыла, которую снимала бритва Типохроноса, со скрипением удалявшая волосы с его лица. Атта не признавался, что он христианин, но и не отрицал и, обходя этот вопрос молчанием, старался совместить все, когда говорил о Богах. Но насмешливый Зописк погладил рукой, державшей свиток, свою острую бородку и, подняв другую руку, щелкнул двумя пальцами.