"Мирные" сигналы из Берлина воскрешали давние надежды. Не будет ли генеральная программа нацизма, ориентированная на восток, именно сейчас воплощаться в реальность? И поскольку Польшу, как стали говорить на официальных совещаниях в Париже, "все равно не спасти", выжидание и бездействие стали считать высшим благом и проявлением государственной мудрости.
Во-вторых, открытое вступление в войну Франции тормозилось боязнью правящих кругов мощного роста левых сил в стране, их консолидации, повышения авторитета коммунистической партии, развития рабочего движения. По классовым мотивам казалось выгоднее, используя официальное состояние войны и "законы военного времени", нанести удар по левым силам, прежде всего по коммунистам, но, с другой стороны, не рисковать инициативой развязывания "действительной войны", чтобы не получить удара со стороны этих сил.
Прибавим, что сейчас на Западе существует мнение, согласно которому военная пассивность Франции в период "странной войны" объясняется либо оборонительным характером ее военной доктрины, либо, как мы уже говорили, неготовностью ее тяжелой артиллерии, либо слабостью противовоздушной обороны. Конечно, оборонительная доктрина, рожденная принесшей успех в 1914-1918 гг. стратегией экономической блокады Германии, в сочетании с позиционными формами борьбы висела старой, ржавой гирей на ногах французской армии. Но отнюдь не она и не другие моменты тактического порядка намертво приковали союзные дивизии к траншеям и казематам "линии Мажино". Дело в другом. "Лучше Гитлер, чем Народный фронт" - этот лозунг французской крайней реакции, пожалуй, гораздо выразительнее, чем всякие замысловатые оперативно-стратегические расчеты, объясняет бездействие союзных армий на перепаханной окопами, покрытой стальными башнями бункеров северо-восточной части французской земли.
Реакционная классовая стратегия с неумолимой твердостью и последовательностью диктовала проведение столь же реакционной военной стратегии.
В-третьих, военное бездействие Германии в период "странной войны" объяснялось причинами сугубо внешнеполитического характера, вытекающими из агрессивной программы нацизма. Коротко говоря, и здесь в полной мере "срабатывал" известный нам генеральный тезис политики Гитлера: "Все, что я делаю, направлено против России". Он предложил в октябре 1939 г. мир Англии и Франции, чтобы, поставив их перед фактом разгрома Польши, попытаться найти соглашению на антисоветской основе. Вся нацистская политика периода "странной войны", если рассматривать ее не с точки зрения крикливой пропаганды Геббельса, а по ее классовому существу, ориентировалась и сейчас прежде всего не против Запада, а против Советского Союза.
Приведем лишь один из многочисленных фактов. 18 марта 1940 г., т. е. за полтора месяца до вторжения во Францию, когда немецкие дивизии уже стояли наготове за "линией Зигфрида", Гитлер встретился на Бреннерском перевале со своим другом и соратником Муссолини.
Фюрер разъяснил партнеру концепцию своей политики на проходящей сейчас "относительно спокойной фазе войны". Он говорил не о войне с Францией и Англией, а о своем "союзе с Россией" и подчеркивал, что "только горькая нужда заставила его сойтись с этой страной". Он всегда хотел сотрудничать с Англией при условии, что "Англия не будет ограничивать Германии захват жизненного пространства, особенно на Востоке, и отдаст Германии ее колонии". Впрочем, подчеркнул Гитлер, он "выдвигал свои требования не в ультимативной форме, а лишь указывал на то невозможное состояние, когда нужно выпрашивать каждый фунт кофе или чая". Продолжая разглагольствовать насчет своей программы, он заявил, что "славянское московитство" является "опасностью для Германии" и представляет собой с точки зрения нацистского рейха "абсолютно враждебный мир"{158}.
Да, здесь нацистский главарь был недалек от истины, рассматривая ее, правда, с прямо противоположной стороны. Мир социализма и мир фашизма были принципиально несовместимы.
Из откровений Гитлера на Бреннере за полтора месяца до вторжения во Францию следовало совершенно ясно:
- что договор с Советским Союзом нацисты рассматривали как в принципе нежелательный и временный;
- что достижение взаимопонимания с Англией, как и прежде, оставалось ведущей целью германской политики;
- что бездействие в период "странной войны" определялось в первую очередь именно политическими мотивами.
Забегая несколько вперед, отметим, что эти принципиальные установки германской политики совершенно закономерно продолжали действовать, изменив лишь форму, и во время похода во Францию летом 1940 г., и во время так называемого воздушного наступления на Англию осенью того же года. Кульминационный пункт "западного похода", связанный с "остановкой под Дюнкерком", также определялся именно такими политическими обстоятельствами. Но об этом в своем месте.
В-четвертых, выжидательная позиция, занятая Германией, объяснялась также тем выигрышем во времени, который она получала для приведения в готовность вооруженных сил, увеличения числа дивизий, оснащения их новой техникой, выпуска необходимого количества боеприпасов, которых явно недоставало, и вообще для преодоления многочисленных "узких мест" в чисто военной подготовке, обнаружившихся после военных действий в Польше. Однако эта причина носила целиком подчиненный политике характер.
В-пятых, среди западных мюнхенцев безусловно существовал, насаждался и распространялся особый дух преклонения перед "страшной военной мощью Германии". Преувеличение военных сил Гитлера и преуменьшение своих, пожалуй, соответствовало аналогичному явлению, существовавшему в Германии при оценке своей и чужой мощи. Запуганность мюнхенских политиканов гитлеровцы ловко использовали для блефа и достигли в этом смысле немалого успеха. Во всяком случае в Лондоне и Париже многие ответственные лица верили в колоссальное превосходство Германии, особенно в авиации и в количестве танков, которого на самом деле не существовало.
Противоречивая, ложная, запутывающая информация, стекавшаяся со всех сторон в штабы французской и британской разведок, плюс их явная психологическая настроенность на преувеличение германских сил имели следующие главные результаты.
Командование союзников считало, что Германия имеет почти в 2,5 раза больше бомбардировщиков, чем Англия и Франция совместно (1900 против 824), и в 1,3 больше истребителей. Однако в действительности разница была значительно меньшей. Тем не менее английский штаб ВВС считал, что немцы могут на протяжении 14 дней ежедневно посылать на Лондон по тысяче бомбардировщиков. Такие просчеты еще больше стимулировали определяемое политикой бездействие на фронте, осторожность и крайнюю медлительность действий. Они парализовали английскую бомбардировочную авиацию в начале германского вторжения на Западе.
Союзное командование не решилось нанести в начале войны авиационный удар по Руру, чего весьма опасалось гитлеровское командование.
Союзники преувеличивали мощь немецкого "западного вала" (который, по словам Иодля, представлял собой тогда лишь "огромную строительную площадку") и не помышляли о его атаке. Этим они также стимулировали отмеченные выше политические тенденции{159}.
Преувеличение немецких сил не появилось само по себе, но представляло собой опять-таки продолжение и результат мюнхенской политики. Она породила и надежду, что Гитлер не совершит "ничего неблагоразумного" в отношении западных держав после победы над Польшей. Более того, "в благодарность за бездействие Запада" он будет стремиться к "политическим решениям", приемлемым для Лондона и Парижа.
Наконец, в шестых, бездействию союзников во время "странной войны" способствовала устаревшая оборонительная доктрина французской армии. Она представляла собой пережиток абсолютной веры во всесилие позиционных фронтов, освященный победоносным опытом первой мировой войны и подкрепляемый той странной недооценкой новых технических достижений, которая безусловно имела место во французском генеральном штабе.