— Я же тебе сказал: я поговорю с Софией, и все будет в порядке.
— Не будет. Она меня ненавидит. Кроме того, между нами действительно все кончено. Разве ты не понимаешь?
Чок набычился. Он бы отдал все на свете, чтобы не расплакаться, но слезы текли из глаз, и не было силы, которая могла бы их остановить. В тот же вечер он безразлично кивнул на вкрадчивое обещание Софии предоставить ему в Крыму райские удовольствия и небывалые развлечения. Поймав его кивок, София зарделась, как цветок граната, потом ее щеки приняли багровый оттенок спелых зерен того же плода, потом она вошла в кабинет Геца и сказала спокойно и торжественно: «Чок с радостью согласился ехать в Крым».
— Ну и дурак! — раздраженно буркнул Гец.
23. Когда феи играли на флейтах
Утром того же дня, когда Гойцманы поехали на юг, Юцер и Любовь отправились в Палангу. Поезда туда не ходили, а такси не удалось достать, поэтому им пришлось ехать автобусом. Юцеру нравилось следить за тем, как победоносно двигалась по автобусу Любовь, вызывая восхищенные взгляды мужчин и раздраженное невнимание женщин, как легко она покоряла пространство, подчиняя его себе, как без всякого напряжения ей удалось пересесть самой и пересадить Юцера с неудобных задних сидений на менее тряские передние. Мир подчинялся ее красоте и уверенности в своей силе, он подносил ей приношения.
— У нас есть бутерброды, — не застенчиво, а спокойно и с чувством собственного достоинства отклонила Любовь предложение высокого парня спортивного вида и сложения, предложившего им разделить с ним яйца и помидоры.
— От вишен вы же не откажетесь, — радостно включился в игру мужчина лет тридцати пяти в сером пиджаке с немодными, подбитыми ватой плечами.
— У меня есть груши, — ринулся к ним с предложением коренастый юноша в трикотажной рубашке, поделенной по вертикали на красные и синие поля.
Помимо удовлетворения, Юцер испытал при виде столь неожиданного и явного превращения Любови в объект повсеместного внимания мужчин легкий укол в области сердца. Читатель напрасно искал бы в этой сценке набоковские мотивы, несмотря на то, что от Любови исходил легкий мускусный душок, смешанный с запахом ромашки, в растворе которой были тщательно ополосканы ее пушистые волосы, как и на то, что душок этот был уловлен ноздрями Юцера и благосклонно оценен его нервными рецепторами. Однако в нем говорил вовсе не педофильский пыл, которого Юцер никогда не испытывал. Его терзала обыкновенная отцовская ревность.
Мир, через который катил автобус и часть которого была замкнута в нем, еще не знал Гумберта Гумберта. То был мир, вовсе недалеко расположенный от мира Беатриче и даже Рахав, столь пристрастно и несправедливо вовлеченных Гумбертом Гумбертом в узкий и душный круг его патологических влечений. Юная красота приятна человеческому глазу, ибо она обещает продолжение мира, а потому снабжает его устойчивостью. Весна, вечная, победоносная, полная надежд и радости, только она, а вовсе не тупая лобковая боль, подвигала римских патрициев желать видеть вокруг себя юные лица в термах и на пирах. Во всяком случае, так бы думали пассажиры автобуса, шедшего в Палангу, если бы Гумберт Гумберт попытался представить им свои аргументы. Потому никто в этом автобусе не заподозрил Юцера в нечистых помыслах при виде нежности, с которой он дотрагивался до хрупких, но сильных плеч Любови, никто не гонялся за похотливыми блошками его мыслей, поскольку никаких таких блошек не было в природе. А не было их еще и потому, что никто из присутствующих, включая самого Юцера, тогда не знал о существовании дьявольской книги, и никому в голову не приходили Гумбертовы липкие мыслишки, успевшие заразить Америку и Европу, но еще не сумевшие вызвать эпидемию за железным занавесом.
Грузная молчаливая крестьянка, для которой наслаждение праздной красотой было недоступно, а потому недоступна была и здоровая женская ревность, расстелила на чемодане чистую холщовую салфетку и положила на нее несколько огурцов и нарезанное на тонкие ломтики сало. Раз предлагалась складчина, то участвовать мог и должен был каждый.
Тот, кто предлагал Любови яйца и помидоры, выложил их на платок. Там же оказались бутерброды с голландским сыром, взятые Юцером и Любовью в дорогу, яблоки, предложенные мужчиной, и вишни, сложенные в кепку юноши.
Все ели неторопливо и деликатно, подчиняясь местному этикету, стараясь не опережать сотрапезников и не мешать им. Говорили по-литовски, то есть на последнем живом диалекте древнего санскрита, и понимали друг друга до последнего слова и даже без слов. Юцер и Любовь прекрасно владели этим языком, поэтому не были приняты за инородцев. Как всегда в литовской компании, Любовь перевела свое имя на литовский язык и представилась: «Мяйле». Юцер с удовольствием лелеял это имя между небом и языком. Ему нравились все ипостаси имени, будь то Либе, Амор, Милосьц или Лав, но ему не нравилось древнееврейское слово Ахава, которым иногда пользовалась Мали. Юцер считал, что придыхание портит впечатление от прекрасного имени, придает ему ненужный смысл и порочный акцент. Когда Юцер говорил ей это, Мали чуть-чуть поднимала плечи и отводила глаза, что означало: замечание казалось ей неуместным и даже дурацким.