– Что бывает, когда ты простужаешься? – спросил я. – Мне давно это интересно.
В этот момент она дула на лапшу и, приподняв свои картонные глаза, бросила на меня быстрый взгляд. Рот у нее был небольшой, зубы размером с кукурузные зерна. Когда она улыбалась, как сейчас, то показывала аркаду десен.
– Задница болит. – И через паузу добавила (такая у нее была привычка): – Красота требует жертв.
И тут я стал сама галантность и красноречие; стал рассказывать ей, как это все круто; и она сама, и ее волосы, и глаза, и… – тут она меня перебила.
– Ты ведь на самом деле его сын? – спросила сна.
Шум столовки, доносившийся из дальнего конца зала, вдруг замер – вошли несколько бритых бугаев, желавших, чтобы их все заметили, так что я выиграл время, чтобы взять себя в руки, а заодно подуть на лапшу и в четырнадцатый раз поправить черную кепку с эмблемой «Янки». Затем сделал безразличный жест. Посмотрел ей в глаза и опять в сторону.
– Я действительно не хочу об этом говорить.
Но тут она вскочила, все на нее уставились, а на ее лице было такое выражение, как будто она выиграла денежный приз или отдых на двоих в отеле-люкс «Спермата» на побережье Вайкики.[2]
– Не может быть, – сказала она; голос у нее был такой же низкий, как у меня, очень странный, но в нем чувствовалось чисто женское придыхание и глуховатость.
Я вцепился в своей контейнер с горячей лапшой, как будто кто-то пытался его у меня отобрать. Бросил взгляд направо-налево, убедился, что народ вокруг уже потерял к нам интерес и нырнул обратно в тарелки с разогретой жратвой, в газеты и вишневую кока-колу. Я слабо улыбнулся.
– Ты серьезно сын Тома Макнила, без трепа?
– Да, – ответил я, и хотя мне нравилось смотреть на нее, на ее бюст, обхваченной плотной кольчугой синего утепленного белья, на ее небольшой рот и змееподобные волосы, а еще нравилось, что она тоже соврала в классе, все же мой ответ прозвучал холодно. – Но у меня есть и своя жизнь.
Она не слушала.
– Ничего себе! – взвизгнула она, не замечая моего сарказма и того, что было в него вложено. Она что-то изобразила руками, лицом; ее волосы образовали пропеллер над головой. – Не может быть. Он ведь мой кумир, мой бог. Я хочу от него ребенка!
Лапша слиплась у меня во рту, как мокрое конфетти. Мне не хватило смелости напомнить, что я и есть его ребенок, хорошо это или плохо.
Не то чтобы я его ненавидел – дело обстояло гораздо сложнее; наверное, в этом было что-то фрейдистское, учитывая, как он обращался с моей матерью, и то, что мне было тринадцать, и у меня были свои проблемы, когда он хлопнул дверью, – классический вариант – и моя мать ушла в себя, растеклась, как будто у нее вдруг растворился хребет. С тех пор я видел его раза три-четыре, и при нем все время были разные женщины и пачка денег, а по выражению его лица казалось, что он только что облизал на тротуаре кучу собачьего дерьма. Чего он от меня хотел? Чего ждал? Он, конечно, дотерпел, пока мои брат и сестра не закончат колледж и уедут из дома, чтобы нанести последний удар, но как насчет меня? Мне пришлось идти в школу, в десятый класс и читать его вонючий рассказ, и выдерживать взгляд учителя, как будто я мог чем-нибудь поделиться, поведать забавную личную историю о том, каково жить с гением – точнее, о том, каково было жить с гением. Его лицо маячило передо мной во всех газетных киосках, когда он опубликовал «Кровавые узы» – его постмодернистский взгляд на разрыв в семье – чистая комедия, – а затем читать интервью о том, как жена и дети не отпускали его и душили – словно у нас был не дом, а какая-нибудь тюрьма. Как будто я когда-нибудь надоедал ему или осмеливался приблизиться к святая святых, к его кабинету на втором этаже, когда он излучал там свой гений, или просил его пойти на игру младшей лиги, посидеть на скамейке и поболтать с другими родителями. Никогда. Я был почтительным сыном большой знаменитости, и самое смешное, я бы так и не узнал, что он знаменитость, если бы он не собрал вещи и не ушел.