– Я понимаю, что это сейчас неуместно, просто мне стало любопытно, и все. Но может, если вы не против, мы как-нибудь посидим и поговорим?
Что я мог сказать? Виктория вцепилась в мою руку, как в охотничий трофей, мои однокурсники переговаривались, болтали, потягивались на привинченных сидениях, а мой отец присаживался на корточки там, потом появлялся здесь, поднимал брови и выкладывал слой остроумных шуток в полмили толщиной. Я пожал плечам». Посмотрел в сторону. И произнес:
– Конечно.
Свет притушили один раз, затем второй и постепенно убрали; пока мой отец торопился занять место рядом со мной, на сцену вышел заведующий английской кафедрой, и зал замолчал. Не буду утомлять вас описанием заведующего кафедрой – он говорил общими фразами и занял спасительные пять минут речью о том, что мой отец не нуждается в представлении и так далее, и тому подобное; потом вышел Мел, то есть Малькольм, официальный соглядатай. Мэл вспрыгнул на сцену, как дрессированный тюлень, и если зав. кафедрой был конструктивен и краток, то Мел изъяснялся пространно, многословно – таким всегда нужны слушатели. Он разогрел народ с помощью полдюжины анекдотов из бурного прошлого великого человека, осторожно дозируя намеки на увлечение наркотиками, женщинами, на опасное вождение, и, конечно, фильмы, и кинозвезд. После этого он представил моего отца эдаким симбиозом Джеймса Дина,[14] Толстого и Энцо Феррари. Все они восхищались, все до последнего мужчины, женщины и слюнявого первокурсника, и получалось, что только я, из всех присутствующих я один действительно его знал. Мне хотелось пукнуть, чтобы аудитория провоняла по самый балкон, чтобы они все искупались в смраде. Но я не мог. Я был скован по рукам и ногам, как в страшном сне. И это на первом ряду!
Когда Мел наконец кивнул своей гладкой башкой и объявил выход моего отца, аплодисменты были подобны землетрясению, вся аудитория подскочила, и великий человек в футболке и неизменном кожаном пиджаке вышел на сцену, махнул рукой уходящему биографу, пока шквал постепенно ослабевал, а лица вокруг меня принимали расслабленно-восхищенное выражение. Следующие пятнадцать минут он гарцевал по сцене и принимал стойки, не замечая края подиума, и читал заученный монолог, который был не хуже любого ночного телешоу. Во всяком случае так считали все олухи вокруг меня. Он их очаровал, подчинил себе, и они смеялись, фыркали, хихикали и ревели. Некоторые (мои друзья-первокурсники, не иначе) даже стали оглушительно топать в унисон, как будто готовились к некому ралли. Шутки – примерно такие же он выдавал за обедом – были исключительно скромными, по крайней мере, на первый взгляд, но в подтексте каждой фразы и выдержанной паузы звучало напоминание о том, что перед нами один из гениев от литературы. Была история «о том, как я пил с Буковски[15]», пересказанная во всех интервью, которые он дал за последние двадцать лет, история «о том, как я путешествовал по России в одной паре джинсов, носков и кожаном пиджаке после того, как мой багаж сперли», обязательная история о кинозвезде и три-четыре обращения к бурному прошлому в стиле «не напоминайте». Я сидел, как приговоренный к смерти в ожидании смертельной инъекции, с застывшей вымученной улыбкой на лице. Чесалась голова, обе ноздри и даже промежность. Я с трудом держал себя в руках.
И вот прозвучал финальный аккорд, быстрый и внезапный, как метеор, врывающийся к нам из космических далей, вопреки всему пробивающий крышу аудитории и метящий прямо в мою кружащуюся голову, точнее, в затылок. Отец поднял руку, чтобы показать, что шутки закончились, и у слушателей перехватило дыхание, словно на каждой глотке вдруг затянули петлю. Он вдруг принял профессорский вид, почище, чем у самих профессоров – в помещении не было слышно ни шороха, никто даже не кашлял. Он взял книгу, достал очки в тонкой оправе – его традиционный реквизит, – и взглянул на меня.
– Отрывок из «Кровавых уз», который я хочу сегодня прочитать, мне давно хотелось исполнить перед аудиторией. Он глубоко личный и при этом болезненный, но сегодня я прочту его как жест раскаяния, я прочту его для моего сына. Он раскрыл книгу медленно, с печальной задумчивостью, которая наверняка их всех тронула, но мне показалось, будто это террорист распахивает чемодан со взрывчаткой, и я вжался в кресло, впервые чувствуя себя настолько ничтожным. «Он не может так поступить, – думал я, – не может». Но он смог. В конце концов, это он давал концерт.
И вот он начал читать. Сначала я не слышал слов, не хотел – я был поражен, загипнотизирован беспредельной таинственностью его голоса, в котором внезапно пробивались пронзительные и носовые звуки, а своеобразный прерывистый ритм создавал впечатление, будто он переводит с другого языка. Не сразу, но через некоторое время я понял: это голос специально для чтения, еще одна личина. Как только я это осознал, слова пришли сами собой, и каждое летело в меня маленькой стрелой, в бесталанного сына, в жертву, которой только и нужно, чтобы ее оставили лежать среди руин там, где она упала. Он читал отрывок, в котором мучимый совестью, но при этом полный жизненных сил отец ведет своего четырнадцатилетнего сына в лучший ресторан города, чтобы поговорить по душам о его вожделенных желаниях, о мечтах, об ответственности и семейной жизни, которая его измотала. Я пытался отключиться, но не мог. Мои глаза пылали. Никто в аудитории больше на него не смотрел – зачем? Нет, они смотрели на меня. Прожигали мой затылок. Рассматривали ожившую фантазию.