Выбрать главу

«Да» — это настолько современно, что кажется написанным сейчас. При жизни Стендаля разошлось только десять экземпляров его книги «О любви». — «Она точно заколдованная», — мрачно шутил издатель. Наше время ее расколдовало. Почему же она нас волнует сильнее, чем волновала тогда, почти сто пятьдесят лет назад? Самое легкое — объяснить это «математическим» стилем Стендаля, который казался малопонятным его современникам. Стендаль писал и мыслил в «ключе» середины XX века, но дело, думается мне, не только в стиле. Может быть, никогда в истории человечества любовь не означала для людей так несказанно много, как сейчас: за утверждением и отрицанием ее скрываются не личные особенности, а две философии века. Борьба миров на нашей планете оказалась менее фантастической и более сложной, чем рисовалось Уэллсу. При желании ее можно вообразить как войну «Баллады о солдате» с «Главной улицей».

Возможно, подумал я, в тысячах библиотек России, в многоколонных Дворцах культуры и ветхих избах-читальнях лежат потрепанные эти томики с бесцеремонными пометками читателей. Должно быть, и в Нижнеустинске лежит такой томик — держали ли его в руках он, она, та девочка?

Странная, похожая на бумеранг волна, о которой говорил накануне вечером редактор, понесла меня обратно.

Часть третья. Дни и ночи

И она еще долго несла меня, эта волна. Я написал статьи о нравственной невесомости, в которых не упомянул ни словом о нижнеустинской истории, опубликовал их, уехал с новыми читательскими письмами, вернулся, а волна эта, похожая на бумеранг, все несла меня и несла.

Я мысленно опять стоял с Истоминым у окна, слышал шум вечернего дождя, видел блуждающие нереальные огни города. Он говорил о непредсказуемости капель, о мокрых и сухих камнях, о возможности чуда, а я вдумывался в его речь и старался понять первооснову той детской, почти обаятельной жестокости, которая была в его отношении к женщине и, видимо, вообще к жизни. Я бы назвал ее жестокостью без жестокости, и, наверное, это опаснее жестокости обнаженной, отталкивающей.

Да, я хотел понять и поэтому мысленно опять шел с ним от окна к столу, рассматривал уравнения, пил кофе. Мы говорили о космической лингвистике, об Аркадии Гайдебурове, о старых добрых романах… Я искал ключ — ту единственную реплику, те немногие самые емкие слова, которые наиболее полно объясняют и человека и время. В любом диалоге, будь то крупное и живописное, как морской бой, объяснение шекспировских героев или тихая, несвязная беседа старых женщин в вечереющем переулке, есть такой ключ. Вернее, два. Были они, несомненно, и в нашем разговоре с Истоминым. Я должен был их найти, особенно один — к нему. И я нашел его.

Я отыскал его, как находят при помощи замедленной съемки то, что ускользает от наблюдения в естественном ритме.

Вот Истомин отвел от лица еще не высохшие после дождя ладони — можно подумать, что он сейчас плакал.

— Мне кажется, это было не со мной. Полюбил — разлюбил. Я — вот он, вот… — Он подошел к столу, ухватился за него, широко раскинув руки. — Вот! Понимаете? — И он с тоской посмотрел на этот залитый чернилами и кофе деревянный четырехугольник.

— Почему она ждала вас в тот вечер, если вы разлюбили ее раньше? — повторил я.

— Потому, что она думала, что я ее люблю. Она видела только то, что хотела видеть. А я не умею быть жестоким, даже когда это необходимо…

— Жестоким к себе? — уточнил я.

— Не-ет… — опешил он совсем по-детски. — О себе я не думаю никогда. В жизни масса вещей, о которых действительно стоит подумать, — он очарованно улыбнулся. — В те дни я начал думать о разлетающихся из улья пчелах… — его растопыренные пальцы нарисовали в воздухе немыслимые траектории. — Живая стихия, и в ней вы находите порядок…

Дальше, дальше, еще замедленнее…

— И в девять часов, когда она накрыла к ужину стол и подошла к окну, вы тоже мысленно пчел ловили в этой комнате?

Он перестал улыбаться, остро посмотрел мне в лицо.

— Ваша ирония бесплодна. А медом пчел, которых мы ловим вечерами, живет сегодня мир. В том числе и вы.

Вот это: «…медом пчел, которых мы ловим вечерами, живет сегодня мир». Ключ.

Никогда еще мысли не влияли так молниеносно и ошеломляюще-отчетливо на облик времени: на внешний вид городов, быт миллионов людей, стиль человеческих отношений.

Готический собор, рождаясь в голове гениального зодчего, становился реальным чудом из камня через несколько поколений. Идеи Леонардо да Винчи и его талантливых современников одевались в металл, делались осязаемыми через 200–300–400 лет.