А о чем думали в те мгновения они, Парис и Елена? Думали о том, в какой гнев придет Менелай? О том, что теперь уж точно двинет Агамемнон на Трою все данайские царства? Думали они о тех реках крови, которые вскоре, совсем уже вскоре потекут?
Ах, ни о чем таком они, конечно, не думали! Это, наверно, было для них обоих — как полет, совершаемый во сне, когда паришь — и не задумываешься о том, что под тобою — бездна. Пробудиться, задуматься — значит, рухнуть в нее. А они, эти двое, были во сне и вместе парили над раверзающейся бездной в своем сладком любовном сне...
О, Афродитины чары! Они просочились из спальни, где двое влюбленных предавались утехам любви, и наполнили собою весь воздух в доме Менелая. Что там делалось, в доме, наполненном этими чарами! Даже слуг — и тех эти чары богини вовлекли в такое же сладостное парение, в каком пребывали те двое, в парение над смертельной бездной. В те дни едва ли страшились того чудовищного гнева, который неминуемо обрушит на них по возвращении Менелай, а, захваченные чарами, тоже закружились в сладком омуте любовных утех. Как гимн Афродите, отовсюду доносились наполненные любовной страстью стоны. Стоны эфебов и юных девушек, с которыми они уединялись, стоны гоплитов, уединившихся со служанками, стоны рабов и рабынь, предававшихся утехам во всех закутках, стоны юных, стоны молодых, стоны людей в летах, стоны даже беззубых стариков и старух, вдруг помолодевших от этих чар, что даровали им Парис и Елена. Впрочем, помню все смутно, ибо и сам я, обо всем на свете позабыв, на протяжении тех дней и ночей, опьяненный чарами, постанывал так же истомно и сладостно, уединившись в одном из чертогов Менелаева дома с какой-то молодой рабыней.
Все это напоминало больше наваждение, чем явь. Сладчайшее наваждение, захватившее всех настолько, что четыре дня кряду, клянусь тебе, никто ни разу не вспомнил ни о еде, ни о питье. Да и не было в доме ни еды, ни питья, ибо все четыре дня кухарки и повара постанывали на кухне, охваченные тою же истомой, что и все.
И куры с петушками, уцелевшие из-за нерадивости поваров, истомно квохтали во дворе. И доносилось из конюшни истомное ржание жеребцов и жеребиц. И надо всем этим раздавалось истомное воркование голубок и голубей, спаривающихся на крыше...
Те дни! О, те дни!..
Лишь на пятый день, когда должен был вернуться из Микен Менелай, вдруг пришло тягостное отрезвление. А к этому времени троянский корабль уже мчался по морю, унося Париса и Елену к ионическим берегам.
Менелай вернулся не один, а почему-то с Агамемноном. Вошел в притихший дом — и понял, конечно же, сразу все. Страшна и тягостна была эта тишина, зависшая перед ураганом гнева...
Что там было потом...
...Да вот и наши слепцы вернулись — пусть-ка они про это споют, может, у них выйдет лучше, чем у меня.
Ну-ка, почтенные старцы, спойте нам про Менелаев гнев, когда он, вернувшись, не застал Елену...
Вновь зазвенели струны под пальцами одного из старцев, а другой запел:
В ужас пришли
все, кто видел в тот миг Менелая!
Только Арес, бог войны
в ярости с ним бы сравнился.
В гневе он всех сокрушал, и рубил, и увечил,
Кровью смывая позор с оскверненных чертогов...
Страшен спартанец был
в гневе своем благородном!..
— Да все так, почти так, пожалуй, все оно и было, — кивнул Клеон. — Много крови пролил тогда Менелай "в гневе своем благородном". Первая волна гнева обрушилась на слуг, недоглядевших за Еленой. Он их рубил секирой, как мясник, не разбирая, кто перед ним, бесправный раб или свободный спартанец. Не сосчитать, скольких он тогда предал страшной смерти. Ох, крови тогда пролилось!.. Потом уже, пресытившись кровью, крушил столы, посуду, свое оскверненное супружеское ложе, было, было, все было!
Но, хочу тебе сказать, мой милый Профоенор, — до этого кровопускания был еще один миг, ничуть, по-моему, не менее страшный. Когда Менелай вместе с братом только-только появился в доме и тотчас уразумел, что здесь произошло, — а понять было нетрудно — хотя бы по тому, как слуги, изнуренные четырьмя днями любовных утех, при виде его опускали глаза; — так вот, едва уразумев это, Менелай, ни слова не говоря, взял дорогую чашу, выточенную из горного хрусталя, сдавил ее изо всех сил и раскрошил в руке. И заструилась на пол его кровь, унося с собой мелкие осколки хрусталя, сквозь обагрившую их кровь сверкавшие на солнце, как потом, под стенами Трои, будут сверкать обагренные кровью доспехи тысяч ахейских мужей.