Корней Иванович Чуковский:
Она была одним из самых начитанных поэтов своей эпохи. Терпеть не могла тратить время на чтение модных сенсационных вещей, о которых криком кричали журнально-газетные критики. Зато каждую свою любимую книгу она читала и перечитывала по нескольку раз, возвращаясь к ней снова и снова.
Ее отзывы о книгах, о писателях всегда восхищали меня своей самобытностью. В них сказывался свободный, проницательный ум, не поддающийся стадным влияниям. Даже не соглашаясь с нею, нельзя было не любоваться силой ее здравого смысла, причудливой меткостью ее приговора.
Галина Лонгиновна Козловская:
В своих суждениях о писателях она не была чужда некоторого максимализма и непостоянства. Так, когда ей дали впервые прочесть «Прощай, оружие» Хемингуэя и спросили, что она о нем думает, она сказала: «Просто обыкновенный гений». Говорят, годы спустя она его невзлюбила и отказывала ему в достоинствах. Хотя этому противоречит множество эпиграфов, которые она из него брала. Она была удивительно пристрастна к Толстому. Она не могла простить ему его отношения к Анне Карениной. Для нее словно не он создал этот женский образ во всей пленительности и правде, она упрямо не могла простить ему его внутреннего осуждения ее. И ни эпиграф к роману и никакие доказательства не могли убедить ее. Она считала, что в глубине души моралист и человек Толстой, Толстой-ревнивец, был врагом женщины, ушедшей от мужа. Она говорила: «Да, он, конечно, гениален, но…» — и она продолжала защищать создание Толстого от него самого.
Не любила она и Чехова. У нее был странный угол зрения на его творчество. Несправедливый и непонятно почему очень пристрастный. Она говорила: «Была великолепная жизнь, как прекрасна всякая жизнь, дарованная, чтобы ее прожить. А Чехов словно закутывает все в пепел. Все у него скучно, и люди серые, и носятся они со своей скукой и тоской неизвестно почему. И живут, не зная жизни». Зато как она была забавна и неистощима, разнося в пух и прах Брюсова: «Скажите, разве это поэт, который говорит себе: «Сегодня я должен написать два сонета, три триолета и один мадригал. Завтра мне надо написать балладу, романс и три подражания древним»?» Эти надо и должен обыгрывались ею очень смешно. Ее не трогали его эрудиция и ум. Она предпочитала образованность иного склада, как, например, Вячеслава Иванова.
К женщинам-поэтам была строга и говорила, что за всю жизнь встретила двух настоящих — Марину Цветаеву и Ксению Некрасову. Некрасову, трудную и непохожую на других, она очень ценила, верила в нее и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что было потом, не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную Некрасову легко было пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все ее выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и еще меньше о самой себе.
В противоположность Толстому она с какой-то петербургской страстью любила Достоевского. В особенности сферу его города, квартир, площадей, домов, всю его ауру — как-то почти сценически. К Гоголю она часто возвращалась и видела в нем обладателя самого фантастического, самого фантасмагорического взора на жизнь и людей, когда-либо бывшего в России…
К моему удивлению и огорчению, высказывания Анны Андреевны о Тургеневе носили оттенок той самой снисходительности, полууважительности, которые отмечают отзывы о нем именно русских, как современников, так и многих потомков. Я высказала Анне Андреевне свои огорчения и сказала, что всю жизнь удивлялась тому, что ни один литературовед не написал книгу-исследование «Тургенев глазами русских и глазами великих деятелей европейской культуры». <…>
Из всех видов искусств кроме поэзии наиболее близким и наибольшего охвата и понимания была для нее живопись. Здесь она знала все, все оценила, все любимое пронесла через жизнь. Она хранила в себе поистине огромное богатство. Жизнь подарила ей встречи с великим множеством художников. Для многих она сама стала объектом художественного воплощения.