И был понедельник. И Новороссийск. Во вторник у него были дела, в четверг – тоже. А в субботу все кончилось. Он остановил извозчика за квартал до Морского вокзала. Вот здесь и попрощаемся.
Ночью в гостинице она придумала пять сцен прощания. Самая простенькая выглядела так. Он высаживает ее из пролетки, подводит к цветочному киоску и покупает шесть роз: маленькую, белую, в бутоне; полураскрывшуюся палевую; две одинаковые почти черные; роскошно-бесстыдную красную и роняющую лепестки желтую. Улыбаясь, она загибает пальцы: белая – понедельник, черная – вторник, палевая – среда, четверг – опять черная, красная – пятница. Суббота… Но почему опадает желтая? «Потому что вы забудете обо мне раньше, чем она завянет…»
Какие розы! Ничего, кроме досады, не было на отодвинувшемся озабоченном лице. Что же ей теперь делать? «Если позволите, я напишу вам. Севастополь, до востребования». Так? Она долго-тупо смотрит на сверкающие носки его лакированных ботинок и вдруг спрашивает не своим, толстым и сдавленным, голосом: «Сколько?» – «Что сколько?» – «Сколько дней я должна ждать это письмо?» – «Как в сказке про царевну Лебедь: тридцать лет и три года!»
И она ждала. Из Херсонеса, по жаре, на почту таскалась. В Севастополе зазимовала. На другой год денег, чтобы снять дачу в Херсонесе, у них уже не было, жили в Балаклаве. Так и оттуда… Через день. Старичок в окошке «До востребования» был все тот же, прошлогодний, все в той же до неприличия наглаженной чесучовой паре. «От кого же вы, милая моя барышня, письма ждете?» И в 1909-м, когда жила с матерью под Одессой, в Лустдорфе, – ждала. Ия от тесноты и суматохи в Севастополь уехала. Провожая сестру, попросила: «Зайди на почту, что тебе стоит, фамилия та же. И отчество. Если не отдадут, телеграмму пришлешь…»
Ждала. Ждала. Ждала.
Она поднимется по этим ступенькам, придвинет лицо к тому же окошку и через семь лет. В 1916-м. В ту осень даже здесь, в Севастополе, уже пахло войной. Утром, заслыша что-то вроде взрыва, Ия выглянула в окно. Городской юродивый пытался о чем-то рассказать. О чем, сестры не поняли. Выбежали из дома, встретили плачущего боцмана. Бросились на Графскую пристань. Примчался Колчак. Не выходя из автомобиля, смотрел, как уходит под воду красавица «Мария». Самолеты, видимо, высматривая диверсантов, летели низко, над самым рейдом. Никаких диверсантов не было, флагман Черноморского флота взорвался из-за каких-то мелких неполадок в оружейном отсеке. Ия молилась, а Анна не могла оторвать глаз от перевернутой шлюпки – волны раскачивали ее, словно люльку, из которой украли младенца. Какое счастье, что отец не дожил до такого позора! Броненосец «Императрица Мария» был гордостью николаевского завода «Россуд». Летом 1914-го, получив специальное приглашение на торжество спуска «Марии», он наконец-то предложил поехать в Николаев вместе с ним. Анна не поехала: дел по горло, успеется. Не успелось…
Чесучового старичка в окошке «До востребования» уже не было. Батистовая почтовая барышня старательно и виновато трижды пересмотрела невостребованную корреспонденцию…
Стихи застали Анну на обочине ускользающего сновидения, то яркого, то смутного. Сон слил в одно два лица, два моря и две ее любви к чужому человеку, когда из всех печалей и радостей дарована только одна – радость-страдание бесконечного ожидания:
Ждала, ждала, ждала…
Не от чужого того человека, нет-нет, не от него, и не письма или нечаянной встречи, а чтобы загадка ее жизни разрешилась! И зиму, и весну, и лето… А осенью кинулась к Богородице с безумными врубелевскими глазами. Молила освободить, отпустить, на волю, к жизни. Знака просила, знака, что молитва услышана.