– Силь вуп ле! – воскликнул цирюльник, завершая свои манипуляции нижайшим поклоном и поднося большое зеркало.
Граббе поглядел на свое отражение с разных позиций, притронулся кончиками пальцев к бакенбардам «а ля Николай» и царственно кивнул, отпуская цирюльника.
– Ступай.
Дом понемногу оживал, наполнялся суетой и детским гомоном. Дети ссорились, не успев проснуться. Постичь причины их недовольств Граббе не пытался, считая это не генеральским делом.
С улицы послышался цокот копыт. Граббе вспомнил свой полк и легко взбежал на бельведер, чтобы полюбоваться на лихих молодцов. Но вместо этого перед ним предстала печальная процессия.
Мимо дома ехали раненые кавалеристы, у некоторых к седлам были приторочены костыли. Следом тянулась вереница телег. Лошади шли медленно, бережно переступая через рытвины и ямы. Везли тяжелораненых.
Граббе отвернулся. Не потому, что вид несчастных мог его слишком опечалить. За свою бурную боевую жизнь он повидал всякое. Его смущало совсем другое. На Кавказе шла война. А он, храбрый генерал, полный сил и боевого опыта, влачил существование отставного ветерана.
Позавтракав, он устроился в кресле-качалке со своим дневником. Только ему он поверял свои мысли, никто другой не в силах был понять и принять его высокие чаяния и душевные муки. Но даже с дневником Граббе был осторожен, помня, как перед арестом по делу восстания 14 декабря 1825 года лихорадочно жег свои записи, письма и прочие бумаги, могущие выдать его либеральные увлечения. Бумаги горели медленно, и он помогал пламени, рубя предательские листы своей саблей.
Теперь он писал иначе, в надежде, что дневник его не останется тайной: «Бывают времена, Государь, в которые немилость царей есть только несчастие. В наше же – она и стыд. В сию эпоху славы и благоденствия Вами покоющейся и во всяком благе возрастающей России быть отверженным, как негодное орудие, в полном обладании всех душевных и телесных сил, с живейшим рвением ко всему полезному, с готовностью на всякую по мановению Вашему опасность и на всякий труд, с непритворною и пламенною в сердце и уме к Вам приверженностью быть отринуту есть великое несчастье, – дерзаю выговорить, Государь, несчастие, мною не заслуженное».
Глава 2
В горах наступила весна.
Серые громады скал украсились первыми цветами, уступы покрылись изумрудными травами и окутались нежно-розовыми лепестками абрикосовые деревья.
Повсюду бежали юркие ручейки, наполняя шумящие в ущельях реки. На склонах паслись овцы с пушистыми ягнятами, а на узких рукотворных террасах чернели лоскуты вспаханных полей.
С перевала спускались всадники. Они двигались по двое и издалека были похожи на четки, скользящие из чудесной невидимой руки. Узлом этих четок был Шамиль.
Он ехал на белом арабском коне, грызшем от нетерпения удила. Шамиль был одет в зеленую черкеску с серебряными газырями и коричневую папаху, обвитую чалмой из светлой кисеи. Красивый кинжал, изящный пистолет в вышитой кобуре и сабля, известная своей величиной и молниеносностью, дополняли его костюм. Не было на нем только ружья, зато легкие горские ружья были у всех его мюридов.
Шамилю было за сорок лет, но стройное тело его было по-прежнему крепко и полно сил. Его благородное умное лицо выражало несокрушимую волю и вместе с тем доброту. Борода его уже начала седеть и была слегка окрашена хной. Голубые, со стальным оттенком глаза Шамиля были слегка прикрыты, как будто он читал молитву.
Позади имама ехали его ближайшие помощники. Юнус из Чиркея гордо держал над собой знамя имама – простое белое полотнище. Знамя цвета чистоты, цвета ихрама – одеяния, в котором совершают хадж, было украшено арабской надписью «Во имя Аллаха милостивого, милосердного». Рядом ехал телохранитель Шамиля – молчаливый гигант Султанбек из Дылыма.
За ними следовало около сотни отборных джигитов – гвардия имама. Они составляли костяк его регулярных войск, еще немногочисленных, но правильно организованных и отлично вооруженных.
Шамиль возвращался в свою резиденцию из долгого похода. Это была не военная операция, но была важнее многих битв. Имам был в колеблющихся аулах, убеждая горцев объединиться в единую несокрушимую силу, с которой придется считаться и отступникам, и продажным ханам.
Это была непростая задача. Вольные общества, объединявшие десятки аулов, не спешили признавать чью-либо власть. Каждый аул жил по своим законам, а независимый характер горцы впитывали с молоком матери. Но с тех пор, как в горах появились царские солдаты со своими пушками, независимость даже вольных обществ была сильно поколеблена, а ханы стремились расширить свою власть и сломить всякое сопротивление.